Оккупация

Рубрика: Книги

– Кто это – паукеристы?

– Анна Паукер у них есть, до недавнего времени членом Политбюро была. Это такое же чудовище, как в Германии Клара Цеткин, а у нас в России Фанни Каплан или мадам Крупская.

– Крупская?..

– Да, Крупская. Для нас, идиотов, она – жена Ленина, да детей любила, пуще матери обо всех нас заботилась, а она… сущий дьявол в юбке. Приказала из библиотек все книги по русской истории выбросить. Классиков вместе с Пушкиным и Толстым… Особенно Достоевского ненавидели, о котором картавый Ильич прокаркал: «Архи-с-квер-р-ный писатель!» Это за то, что Фёдор Михайлович «Дневник» написал, в котором сущность евреев раскрыл. И слова пророческие ему принадлежат: «Евреи погубят Россию». Много зла эта польская жидовка натворила, да только-то народу русскому ничего не ведомо. В потёмках он сидит, народ русский. А те, кто вновь рождаются, и вовсе ничего не знают. Вот пройдёт ещё два-три десятка лет, и народятся Иваны, не помнящие своего родства. Они и знать не будут, что русскими родились, и назовут их именами чужими: Роберты, да Эдики, а иных Владиленами уж сейчас нарекли, Эрнстами, Мэлорами, Спартаками кличут. В истории нашей для них одни мерзости оставят. Уже сейчас два академика-иудея Митин да Юдин новую историю им пишут, а Марр – академик язык русский подправляет. Ну и вот… Снова я тебе невесёлую сказку рассказала.

– Поразительно, как много ты узнала. Мне, право, совестно; мы одногодки, я как-никак журналист, а рядом с тобой профаном себя чувствую, круглым идиотом.

– Не казнись, Иван, и не суди меня за стариковское ворчание. Недосуг тебе было в сущность нашей жизни углубляться; самолёты водил, из пушек стрелял, а в академии учился – и там знаний подлинных не дают. Профессора-то, поди, тоже иудеи?..

– Да, уж, больше половины из них.

– Ну, вот, а иудей он везде свою линию гнёт, чтобы ты род свой и отечество невзлюбил, а его, жида пришлого, во всяком деле за вожака признал и чтоб шёл за ним, не рассуждая и ни о чём не спрашивая. Ты и не мог знать больше, а я меньше знать не могла, потому как в семье потомственных дипломатов родилась: дед мой при царе в Австрии послом был, – я, кстати, и родилась в Вене. И отец тоже дипломат, а мама – переводчица. Я с младенческих лет речи гневные слушала – о России, русском народе и о жидах, скинувших царя глупого Николашку и забежавших во все кремлёвские коридоры. Ну уж, и сама у пульта посольской информации четыре года сижу. Насмотрелась и наслушалась, что посол знает, то и я… Вот они откуда мои знания. Говорила уж тебе…

– Спасибо, Лена. Ты мне глаза настежь растворила. До встречи с тобой я как в мешке сидел. Дурак дураком был.

Сгущался сумрак южного вечера, когда мы выезжали из городка. Лена держала малую скорость, одна рука её лежала на коленях, другая на руле, – выражение лица хранило грустную мечтательность. Моё решение идти в посольство до выздоровления посла ей, видимо, было понятно; я как человек военный не мог уклоняться от общения с властями, не мог я и трусить, опасаясь каких-то злых сил.

– Одно мне в тебе не нравится – молчишь ты много. Я говорю, а ты слушаешь, и получается у нас игра в одни ворота. А мне бы очень хотелось знать о тебе побольше. Про жену бы рассказал, как встретились, любишь ли её, и если любишь – как сильно.

– Жена – вятская девчонка, из северных, русокудрых. А глаза зелёные, как у кошки. Но главное, конечно, человек она хороший. Честная, совестливая, во всём обстоятельная. Мне с ней хорошо.

Проговорив эту тираду, я умолк, молчала и Елена. Потом неожиданно сказала:

– Не хотела бы я, чтобы муж мой, если он у меня будет, так обо мне отзывался. Эдак я могу говорить о своей машине, о квартире, но о любимом человеке!..

– Но ты теперь видишь, почему я мало говорю. Не горазд на речи.

– А ещё журналист! Как же ты читателя словами зажигать будешь?..

Разговор принимал неприятный характер, и я не знал, как его свернуть на более лёгкую и весёлую тему. Не торопилась делать этого и Елена. Было видно, что дела мои семейные – особенно же отношения с женой – сильно её занимали. Мой же короткий рассказ расценила как нежелание входить в подробности на эту глубоко личную тему.

Набежавший холодок в наши отношения не рассеялся и утром, когда Елена, накормив меня завтраком, рассказала, как добраться до посольства городским транспортом, и уехала на работу.

В десятом часу я входил в кабинет первого секретаря посольства. За столом сидел мужчина лет сорока, полный, с розовым, гладко выбритым лицом и маленькими птичьими глазами. Смотрел на меня неприветливо и даже будто бы злобно.

– Вы где пропадаете? Мы ждали вас три дня назад.

– Посол болен…

– Ваше какое дело? Посол болен, посольство работает. Вас к нам направили по ошибке. Поезжайте в Констанцу в редакцию газеты «Советская Армия». Явитесь к редактору полковнику Акулову.

– Слушаюсь! – доложил я по-военному. И, видя, что секретарь меня не задерживает, попрощался и направился к выходу.

Вечером скоростным поездом отправился в Констанцу.

С Леной не простился. Заходить к ней считал неудобным, она же меня не искала.

В портовый город на Чёрном море Констанцу приехал утром, как раз к началу работы редакции. Полковник Акулов, ладно сбитый крепыш с коричневой от загара лысиной, встретил меня радушно, будто мы с ним были давно знакомы, и между нами установились дружеские отношения. У него в кабинете сидел Грибов и ответственный секретарь газеты подполковник Чернов Геннадий Иванович. Все они смотрели на меня весело, улыбались, – я понял: Грибов им обо мне рассказывал и, видимо, отзывался хорошо.

– Нам о вас звонили из посольства – но позвольте: при чём тут посольство? Вы же человек военный, а они при чём?..

– Не знаю. По-моему, тут какое-то недоразумение.

– И я думаю! – воскликнул редактор. – Я просил очеркиста, писателя, – и Шапиро назвал вашу фамилию.

– Нам очерки нужны, – заговорил Чернов, – у нас есть очеркист, но он пишет медленно, в месяц один очерк, – ну, от силы два, а нам они нужны в каждом номере. О рассказах и говорить нечего: когда праздник какой или просто воскресение – рассказ нужен, а где его взять? Я помню, мы в Москве, в «Красном соколе», и то мучились. О лётчиках никто не пишет, а закажем лихачу какому, так он такое накрутит, хоть святых выноси.

– Ну, в рассказах и я не силён. Тут писатель нужен.

– Был у нас писатель! – воскликнул Чернов. – Алексей Недогонов, слышали, наверное? Он за поэму «Флаг над сельсоветом» Сталинскую премию получил. Но поэт он и есть поэт, из него не только что рассказ – заметку порядочную клещами не вытащишь. К тому ж и пил сильно.

Редактор с печалью в голосе сказал:

– В Москву поехал, там напился и под трамвай попал. Грустная история!..

Редактор поднялся из-за стола и, обращаясь к Чернову, сказал:

– О делах потом будем говорить, а сейчас устраивай его… думаю, к тебе в номер поселим.

– С превеликим удовольствием! Вместе воробьёв гонять будем. Они, черти, спать мне не дают. Ни свет ни заря прилетают на балкон и начинают свой базар птичий.

Чернов и Грибов повели меня в гостиницу «Палац», где редакция снимала дюжину номеров. Гостиница стояла прямо на берегу моря, – в прошлом белое, но теперь порядком обшарпанное здание, которое было тут же, в ста метрах от редакции. В номере Чернов показал мне койку в глухом углу, его же койка стояла у самого балкона, дверь которого по причине жарких июньских дней была всё время открыта.

Из номера со второго этажа мы спустились вниз и зашли в ресторан, просторный, вполне приличный даже по московским меркам.

– Вам надо позавтракать? – сказал Чернов, – мы составим компанию.

И – Грибову:

– А, Юра?.. Устроим себе второй завтрак?..

С Грибовым они были знакомы и в Москве. «Красный сокол» – газета дальнебомбардировочной авиации, её расформировали вместе с нашей газетой, – так сказать, за компанию, – Грибов, в бытность ещё нештатным корреспондентом, работал на два фронта – у нас в «Сталинском соколе» и не оставлял без внимания нашу младшую сестру. Чернов и там был ответственным секретарём газеты.

Чернов словоохотлив, говорит без умолку, – и обо всём с юмором, со смешком. Правда, юмор его мало смешит, но желание рассмешить тоже интересно, вызывает невольную улыбку.

– Ваша должность, – говорит он мне, – самая престижная, мы её берегли для писателя. Даже заявку в Союз писателей дали, – ну, они и прислали Недогонова. Парень он хороший, весёлый, и выпить был не дурак, да вот беда: ни очерков, ни рассказов не писал. Это, говорит, проза, а я – поэт. Очерк для меня чёрная работа… Грязной тачкой руки пачкать – ха-ха!..

– Ну, рассказ напиши, – говорили ему. – Ты должность писательскую занимаешь.

– Рассказ? – восклицал Недогонов. – Рассказы Чехов умел писать, а все остальные пишут солому. Я лауреат! И подпись свою под чем зря ставить не буду.

И уходил. И не приходил в редакцию три-четыре дня. Потом нам звонили из городской милиции, просили прислать кого-нибудь и забрать пистолет и документы Недогонова. Ночью он где-то валялся пьяный, и милиционер, чтобы его не обокрали, забирал у него документы и оружие и сдавал дежурному по отделению.

А ещё Недогонов, когда не очень был пьян и сохранял способность двигаться, шёл к памятнику Овидию, лез к нему на пьедестал и говорил: «Ты, старик, подвинься, я постою на твоём месте. Ты тут триста лет стоишь, – устал, небось…» И вставал рядом, обнявшись с Овидием.

Поэт он был талантливый, но стихи для газеты, что соль для каши, – много не положишь.

– Должность спецкора занимал, – вас на неё прислали. Тут и зарплата высокая, и гонорар хороший платим. За очерк – шестьсот лей, а за рассказ все восемьсот. Такую сумму здесь инженер получает, а рабочий – четыреста, пятьсот.

Заказывали салат, сёмгу, котлеты по-венски… Очень бы хотели выпить хорошего вина, но – не пили. Служба. Чернов, как опытный служака, за рамки не выходил.

Поднимаясь из-за стола, сказал:

– Сегодня уж в редакцию не приходите. Знакомьтесь с городом, а завтра… обо всём поговорим.

Мы с Грибовым пошли на море, взошли на один из многих волноломов – бетонных глыб с острыми углами, – стали загорать.

– Не повезло, чёрт знает как! – усаживаясь на верхушку глыбы, возмущался Юрий. – Здесь море, пляж, портовый, весёлый город, а меня назначили собкором в Тимишоары.

– Собкор – вольная птица, – пробовал я его утешить. Сам себе господин, – живи в своё удовольствие.

– А мне на черта свобода, если я в коллективе жить хочу. К тому ж тут штаб армии рядом, девчат навалом, – я ведь монахом-то жить не собираюсь. Ты когда укрепишься, поговори с редактором. Не дело он затеял, турнуть меня к чёрту на кулички. Я там с тоски сдохну.

На соседний волнолом взобрался майор в румынской форме. Поднял в знак приветствия руку, сказал по-немецки:

– Хотите со мной к дельфинам сплавать?

Посмотрел на часы:

– Скоро они будут здесь. Я с ними встречаюсь.

– А они… не кусаются?

– Не-е-ет. Они – народ мирный. И очень любят играть с человеком. Меня они знают, и вас узнают.

Мы понимали немецкий язык, и нас заинтриговало предложение майора. Я сказал:

– Я с удовольствием.

Грибов махнул рукой:

– Вы уж без меня. Я плохо плаваю.

Скоро показалась стая дельфинов, и мы с майором пошли им навстречу. Я вырос на Волге, плавал хорошо, – уверенно шёл впереди майора. Дельфины, завидев нас, тоже к нам повернули. Головной, приближаясь ко мне, приподнял морду и я, к своему изумлению, явственно увидел широкую улыбку. В первую минуту оторопел, не знал, что делать, но дельфин подвернулся ко мне боком, словно приглашая на нём прокатиться. Я обнял его и почувствовал, как он мягко, плавно увлекает меня от берега. Но тут другой дельфин подплыл под меня и вздыбил над водой. И увлёк в сторону от того, первого дельфина. Я соскользнул в воду и очутился между двумя дельфинами; обнял их обоих, и они стали носить меня по кругу. Сердце моё готово было выпрыгнуть из груди, в висках стучало, но видя, как смело играет с дельфинами майор, хватает их то за хвост, то за голову, и они вьются возле него стаей, успокаивался и я. А тем временем и возле меня уже была стая, и я то к одному подплывал, то к другому, и не было случая, чтобы меня как-нибудь толкнули, неловко задели, – я был для них как малое дитя, с которым они обращались нежно и любовно.

Боясь, что устану, что далеко отвлекусь от берега, я стал клонить к волноломам, – и дельфины тут же разгадали моё намерение, выстроились по сторонам эскортом, – то и дело поднимали морду, смотрели на меня, точно спрашивая, не нужна ли помощь. Я убеждён: начни я тонуть, они тотчас бы меня подхватили и невредимым доставили на берег.

Удивительные животные! Скорее это разумные существа, с которыми человек ещё не нашёл формы достойного общения, не научился вполне понимать их и отвечать любовью на их преданность и любовь.

Дельфины, как мне потом сказали, не любили портовую акваторию моря, редко сюда заплывали. Я жил в Констанце три года, несколько раз видел стайки дельфинов, он они были далеко, и я уже с ними не общался.

Купались и загорали мы до обеда, а после обеда я завалился в постель и крепко уснул. Но долго мне спать не пришлось; меня разбудил вахтёр и сказал, что из Бухареста мне звонит женщина и я смогу поговорить с ней из кабинета директора гостиницы.

Звонила Елена:

– Мой капитан! Вы уехали, не простившись, я плачу, и меня некому утешить.

– Извините, Леночка! Спасибо вам за всё, но я считал неуместным искать вас перед отъездом.

– Понимаю, я вас очень хорошо понимаю. Вы такой деликатный и умница. С вами приятно иметь дело. Я тут на страже, и если что – найду вас и скажу, что надо делать. Вами интересуется Фиш, вы ему очень нужны, а это значит, что вы свободны и ни о чём не думайте. Я к вам приеду. При-е-ду!.. – слышите?.. Найду вас, и мы будем много-много говорить. Я очень скучаю и жду встречи. Думайте иногда обо мне. Ладно?..

– Леночка, милая, я буду думать о вас не иногда, а всегда. Спасибо вам, я рад нашей встрече. Жду вас с нетерпением.

– Ах, это хорошо! Как это мило, мой дорогой капитан. До встречи, и я вас целую.

Сейчас, по прошествии стольких лет, я не могу в подробностях описать своё состояние; я только помню, что ни страх ареста, ни перспектива побега за границу не волновали меня так сильно, как этот звонок из Бухареста. Похоже было на то, как если бы резкий порыв ветра налетел на зеркальную гладь моря и вздыбил волны высотой с многоэтажный дом. Сердце моё сладко замерло от вдруг нахлынувшего счастья. Я любим этой девушкой! По всему слышал, – и по словам, но, главное, по интонации голоса, по её счастливому возбуждению, по нетерпению, с которым она ко мне стремилась… Слышал сердцем, всем существом – она меня любит! Такое совершенное, прекрасное создание! Умница, спортсменка, чемпион – а как легко, грациозно ходит, какая головка, причёска… – глаза, на которые долго нельзя смотреть. В них тонешь, как в колодце. Они жгут и ласкают, светятся и пронзают, в них живут и луна и солнце, и небо и звёзды… Я нигде и никогда не видел таких глаз, покоряющих и берущих в плен.

А Надежда?.. Она и вправду во всех отношениях хорошая жена. Ведь совсем недавно и она вот так же… – покорила, взяла в плен. Что же я за человек, что так быстро падаю на дно женских чар?.. Много ли будет ещё женщин, которые поразят, оглушат своей красотой? И что же мне делать?.. Добиваться любви и умирать в объятиях?..

Вопросы трудные, я не видел на них ответа. Самое лучшее – до срока выбросить из головы.

До срока? Но до какого?..

Хорошо, что сосед по номеру попался разговорчивый и шумный. Каким-то важным, парадным шагом ходил по комнате и в такт каждому слову махал руками, будто слова свои во что-то забивал. Они не поддавались, а он вколачивал, вколачивал.

– Очерк – это проблема, которая трёт мои печёнки. Стихи мне напишет пан Ручьевский, – есть у нас такой, – всякую забавную смесь надёргает из старых газет Белостецкий, – и такой есть, – но где я возьму очерк о солдате? А если рассказ нужен? Тут его хоть рожай!.. А вы и очерки пишете и рассказы.

– Кто вам говорил?

– Сам читал! «Сталинский сокол» – это ж матерь наша, сестра старшая.

– Ах, да. Очерки писал, рассказы тоже!.. Три-четыре были напечатаны. Но если строго говорить… – газетные. Их и рассказами-то не каждый назовёт.

– Чехов тоже газетные рассказы варганил. Их тоже не признавали. В каком-то письме он жаловался: в Москве у него среди газетчиков добрая сотня приятелей, и никто из них не признаёт в нём писателя. А?.. Вот подлецы! Вот снобы!.. Я сам писал очерки, и фельетоны кропал и одни тумаки за них получал.

Чернов эти последние слова выговаривал с каким-то пронзительным визгом. И совсем фальцетом восклицал:

– Вот черти! А?.. Только себя хотят видеть, а товарища в упор не замечают… Вас тоже понесут по кочкам! Что бы ни написали – всё не так да не этак.

Он яростно махал кулаком и то переходил на шёпот, то вдруг вскрикивал, – и смеялся, смеялся… До слёз, до потери голоса. Не было ничего смешного в его речи, а он смеялся. И как раз вот над этим, над тем, что было не смешно, а он смеялся, я тоже стал смеяться. Про себя подумал: «Странный человек! Так смеяться может только большой добряк и любитель жизни».

Мне с ним было хорошо и уютно.

В ту ночь я долго не мог заснуть: и мучила меня не боязнь людей в зелёных фуражках – я думал о Надежде, о дочке Светлане и о малыше, который вот-вот должен появиться на свет.

С Надеждой мы уже прошли трудную полосу жизни – не было жилья во Львове, Вологде и Москве, не хватало денег на еду. Как мужчина, я считал себя за всё ответственным, было совестно смотреть ей в глаза. Молодой, пришёл с войны победителем, а жену с ребёнком содержать достойно не умел.

Вновь и вновь вспоминался вечер во львовском Доме офицеров, когда я с тремя командирами своей батареи стоял в уголке залы и оглядывал ряды девчат, лепившихся у стен. И то ли в шутку, то ли всерьёз сказал:

– Ну, давайте смотреть самую интересную: какую покажете, на той и женюсь.

Они дружно выбрали девушку в синей юбке и белой блузке. Я подошёл к ней, пригласил на танец. Она танцевала легко, как пушинка, и была стройна, как молодой лебедь.

Через три месяца стала моей женой.

Любил ли я её?.. Кому-то может показаться – любовь так не зарождается, но у меня было именно так, и я благодарю судьбу за такой оборот моей жизни. Надежда со временем мне нравилась больше и больше. Бывая с ней на встречах, вечерах, я с радостью отмечал, что она лучше других, ярче, – и даже умнее. Любовь моя не только зародилась, но и крепла с каждым днём, перерастала в дружбу, привязанность. В редакции мне встретилась Панна Корш, – на что уж хороша, а домой-то я всё равно стремился, у меня и на минуту не возникала мысль о порушении союза с Надеждой.

Видимо, живы были в нашем поколении законы предков: если уж женился – живи и о предательстве не помышляй.

Но кроме традиций оставалась и биология, у неё тоже свои законы: если ты родился мужчиной и сила созидания себе подобных в тебе клокочет, – глаза твои невольно ищут кого-то и зачем-то; и если в поле зрения попался объект соблазнительный, а паче того, движется в твою сторону – тебе не уклониться, не отбежать. Не мы придумали механизм коловращения, не нам его и менять.

С этой примирительной мыслью я и заснул.

Однако спал недолго; кажется, только что смежил глаза, как над самым ухом раздался звук, похожий на пистолетный выстрел. Вскочил, и – шасть под подушку: пистолет искал по фронтовой привычке, но вспомнил, что время мирное и нет вокруг противника… Но что же?..

За дверью балкона маячит фигура, в руках палка, точно копьё Дон-Кихота.

Входит в комнату:

– Чёрт бы его побрал, этого проклятого разбойника: ни свет ни заря, а он уже над ухом – тут как тут: чик-чирик!.. А?.. Ну, что вы скажете? Вы – молодой, дрыхнете, как убитый, а мне каково?.. Я чуть какой звук – уже просыпаюсь. И затем заснуть не могу, хоть глаз выколи!..

Геннадий Иванович ходит по комнате и грозно поводит своей пикой – то вверх, то в сторону. Очевидно, он делает это в волнении. Вся одежда на нём – чёрные длинные до колен трусы. Грудь и плечи волосатые, хоть косы заплетай. На голове сноп торчащих волос, глаза красные от бессонницы.

– Сон разлажен, до двух-трёх часов заснуть не могу. И только начинаю засыпать, он уж прилетел. Сядет на решётку балкона и чирикает. Да так пронзительно – у меня перепонки трещат. Мне кажется, пулемёт над ухом застрочил. Вам хорошо – хоть из пушки пали, но мне-то, мне каково?..

Я сижу на краю кровати и начинаю понимать его святой гнев в адрес «проклятого разбойника». С трудом доходит до сознания: воробья ругает. И с мыслью «Чем же я могу помочь?» валюсь на постель, но, кажется, часа не проходит – слышу истерический крик:

– Они с ума посходили! То воробей, а теперь этот… Вы слышите, как он шкрябает своей поганой метлой? Вжик-вжик, вжик-вжик!.. Но ведь рано же! Людей всех перебудит.

Я снова сижу на койке и едва удерживаю клонящуюся на грудь голову. Глаза слипаются, я очень хочу спать, но Геннадий Иванович ходит с палкой по номеру и ругается на чем свет стоит.

– Нет, вы только послушайте, – этот проклятый турок так шкрябает метлой… А?.. Вы слышите?..

Я начинаю понимать, что ругает он дворника, подметающего площадь перед гостиницей. Действительно, если прислушаться, то слышно, как он «шкрябает» метлой. Но зачем же в такой ранний час, когда сон особенно крепок, прислушиваться ко всем посторонним звукам?..

Я этого понять не могу и снова валюсь на подушку. И теперь засыпаю так крепко, что уж не слышу и ругань Геннадия Ивановича. Однако Чернов будит меня и в третий раз: трясёт за плечо:

– Вставайте!.. Пойдёмте на море!..

На море?.. – думаю я. – Зачем же нам идти на море, если мне ещё так хочется спать?..

Геннадий Иванович берёт полотенце и делает мне жест рукой:

– Пошли, пошли… Мы каждый день утром идём на море, а уж затем на завтрак.

Наскоро одеваюсь, беру полотенце и нехотя плетусь за Черновым. Вяло текут мысли: «Неужели он каждый раз… будет вот так… колобродить ночью?..»

Взбираемся на камень, расстилаем полотенце. На соседнем камне сидит и смотрит на нас знакомый мне румынский майор. Я поднимаю руку, и он меня приветствует. Я ещё не знаю румынского языка, а то бы сказал ему: «Доброе утро». И ещё бы спросил, приплывут ли к нам наши друзья дельфины? Однако он понимает меня и без слов, показывает на даль моря, где мы играли с дельфинами, разводит руками: «Дескать, не приплыли и, наверное, не приплывут».

Я смотрю в ту сторону, откуда, огибая порт, плыли к нам эти удивительные жители моря. Там, далеко, у самого горизонта, тянется шлейф белого, как вата, облака. И непонятно, то ли оно поднялось из глубин моря в виде испарения, то ли опустилось с неба и отдыхает, точно русокудрая красавица на пляже. Море тихо, волн почти нет, и только длинные полосы воды, движимые незримым и неслышным волнением атмосферы, гонят к берегу весело журчащие гребешки. Море в эту пору зелёное, манит ласковой прохладой, зовёт в свои объятия. Очарованный, смотрю я в нескончаемую даль, и все мои заботы, тревоги, волнения пропадают, мне легко и свободно дышится, – невольно и неосознанно я прикоснулся к вечности, и душа наполнилась тихой радостью, ощущением покоя и величия.

– Вы по уграм всегда так – идёте к морю?

– А как же? – восклицает Чернов. – Было бы преступно не пользоваться этой благодатью.

Чернов был горячий, взрывной и сильно нервный человек. Занимая в редакции пост ответственного секретаря – начальника штаба газеты, он обладал самым главным для этой должности качеством: умел верно оценить материал и определить ему место на полосах. Газета «Советская Армия» была большая четырехполосная – формата «Правды», «Красной звезды» и выходила ежедневно. Но если в «Известиях», где я потом десять лет трудился, числилось в 1960 году сто пятьдесят человек, а затем с приходом туда Аджубея, зятя Хрущёва, триста, то у нас на такой же объём работы было всего сорок человек. А если учесть, что в «Известиях» под руками был весь цвет столичной публицистики, художников, фотомастеров, – им кликни и они прибегут, – то в Констанце мы находились, как на необитаемом острове, а газета, что твой голодный волк, требовала еды: и проблемной статьи, и рассказа, и фельетона, и яркого фото, смешной карикатуры… – можно себе представить положение редактора и ответственного секретаря.

Чернов благодушно высмеивал главного журналиста газеты Нестора Лахно и за глаза звал его Махно; – о нём говорил:

– Я сам поставлял на полосы «гвозди», – да, в молодости умел написать и хлёсткую статью, и даже фельетон, но сейчас рука ослабла, однако журналиста понимаю: «гвоздь», хотя и не иголка, но его нужно найти, покопаться, изучить, а потом уж написать. Но нельзя же, как этот чёртов Махно, писать порядочную корреспонденцию полмесяца!..

– У нас в «Сталинском соколе» был Недугов, так тот рассказ писал несколько месяцев, а потом в изнеможении падал и болел ещё месяц.

– А вы так и поверили Недугову. Хитрец он был великий, дурачил вас, а вы верили. Он, конечно, не Чехов, но рассказы вам писал приличные. И Устинов ценил его, и всё ему прощал, потому как пусть хоть такой, да есть, а у нас в «Красном соколе» и такого не было.

Успокоившись, добавлял:

– Чехов рассказ писал за несколько часов! И писал о чём угодно. Друзьям говорил: поставьте передо мной вечером чернильницу, а утром будет готов о ней рассказ.

– Так то ж Чехов! – пытался я защитить Лахно, с которым мне предстояло вступить в невольное соревнование. – Такие таланты рождаются раз в сто лет.

Чернов уже совсем мирно заключал:

– Что и говорить: дело наше проклятущее. Все требуют от газеты яркости, новизны, разнообразной информации, – и чтоб вся жизнь была охвачена, а талант литературный – большая редкость. Я за свою жизнь в десятке газет работал, начал с районки, и представьте: писателя у нас ни одного не выработалось. Писатель, как я думаю, это такая же большая редкость, как человек на трёх ногах.

Он засмеялся. И смеялся он, как и всё, что ни делал, тоже необычно: как-то толчками, сухим, нутряным звуком, так что сам он вздрагивал, и при этом зачем-то зажимал рот рукой, будто и не хотел, чтобы смех его был услышан другими.

Потом о Лахно говорил тепло, душевно:

– Вы ещё не видели нашего… Махно. Из сельских учителей парень, тонкий, хилый – в чём душа держится, а ишь ведь… фельетон сварганить может. Недогонов лауреат был, а его ржавой пилой пили – не напишет.

X