Оккупация

Рубрика: Книги

– И это верно. Тогда давай здороваться. Я только что-то не понимаю, как это ты согласился принять должность литературного сотрудника? Ты что – в Москве учился, факультет журналистики окончил?

– Да нет, ничего я не кончал, – проговорил уже с некоторым раздражением, потому что слова его были слишком уж похожи на то, что говорил мне тот… старший лейтенантик. Но больше всего меня удивляло, и было неприятно, – старшина, а говорит со мной, офицером, как с мальчиком. Но я думал: журналистика. Сфера особая. Тут свои понятия субординации. И уж, конечно, в бутылку лезть я не собирался. Он же профессионал и, наверное, образование имеет. Тут уж смирись, будь тише воды ниже травы.

Новое это было для меня состояние: на фронте-то – командир подразделения, да ещё отдельного: всегда в походе, в бою, а штаб далеко – полковой за сорок-пятьдесят километров, дивизионное начальство за десять-двадцать. Связь по рации, да и какая это связь! Ненадёжная. Если танки из-за холма вывернулись или стая истребителей налетела, всё решай сам, мгновенно – иногда в одну-две секунды. А тут – газета. Нужны знания, умение писать, и без ошибок. Да ещё и о чём писать? Это, наверное, самое главное.

Присмирел, притих, и сижу перед старшиной, как школьник. И мысли лезут панические: бросить всё, да и снова в штаб, с просьбой списать вчистую. На фронте – там да, умел, и наград у меня больше всех в полку, а тут уж нет, тут уж пусть вот он, Бушко – Бушкер, как мне кто-то сказал о нём. Не украинец, значит, но и не русский. А кто? – Какая мне разница! Я тогда о национальностях не думал. Если не русский, так, выходит, младший брат, мы о них пуще, чем о своих, заботиться должны. Так нас воспитывали родная партия и комсомол. Интернационализмом это называлось.

Пришёл заместитель редактора капитан Плоскин. Сутулый и худой, а голова большая, волосы рыжие. Я встал, вытянулся по стойке «смирно». Он меня увидел, но значения факту моего присутствия не придал. Подошёл к одной наборной кассе, потом к другой – долго говорил с наборщицами. И к печатному станку, возле которого трудился низкорослый ефрейтор Юра Никотенев – я его успел узнать; и с ним капитан много разговаривал, а уж только затем подошёл к Бушко и долго тряс ему руку, что-то говорил вполголоса и смеялся. Со стороны я видел его глаза; они были жёлтые, выпуклые и вращались как-то насторожённо и нехорошо. Он словно бы всё время ждал удара со стороны и боялся этого, старался вовремя заметить противника. Я, ещё когда был в авиации, летал на самолёте-разведчике Р-5, так мы учились смотреть вперёд и одновременно боковым зрением оглядывать и всё другое пространство. Думал сейчас: «Он тоже как бы летал на самолётах – вон как сучит глазами по сторонам».

Наконец, решился я, шагнул к начальнику:

– Товарищ капитан! Старший лейтенант Дроздов прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы в должности литературного сотрудника газеты «На боевом посту».

Капитан вяло подал мне руку, сказал:

– Звонили о вас из штаба, но сказали, что у вас нет ни опыта работы в газетах, ни журналистского образования. Как же вы… Ну, ладно. Будете пробовать. Может, что получится.

Эти слова окончательно сбили меня с толку, и я, набравшись духу, выпалил:

– Поеду на завод. Там я до войны работал.

Капитан пожал плечами и сверкнул жёлтыми рачьими глазами; такой мой план ему, видимо, понравился.

Затем он взял за руку Бушко и они пошли в дальний угол, сели возле какой-то бочки, выбили из неё пробку и стали наливать в графин тёмную пенящуюся жидкость. Выпили по одному стакану, по второму, по третьему…

Ефрейтор Никотенев достал из ящика своего рабочего стола сухую воблу, пошёл к ним и тоже стал пить.

Я чувствовал себя неловко; был тут явно лишним, нежелательным, и уж хотел выйти на улицу и там погулять по городу. Но не знал: спросить разрешение у капитана или выйти так: ведь к службе на новом месте я не приступал. Ефрейтор меня окликнул:

– Товарищ старший лейтенант! Подгребайте к нам.

Выпил с ними стакана три пива, – знаменитого, Львовского, как сказал мне ефрейтор, проводивший капитана Плоскина и старшину Бушко и вернувшийся в типографию, где я устраивался на первый ночлег в своей новой жизни, теперь уже журналистской. Видя, что я укладываюсь на штабель старых газет, а под голову кладу изрядно помятый, сбитый в углах чемодан, он достал откуда-то брезентовый свёрток.

– Вот вам… постель.

Сел возле моего изголовья, запустил пальцы в нечистую шевелюру густых волос, сказал:

– Завтра найду вам квартиру.

Никотенев имел вид уставшего в боях и походах солдата – такие были у меня на батарее после долгих и тяжёлых боёв, когда мы вблизи передовой линии фронта дни и ночи до красных стволов отражали атаки самолётов или, случалось, схватывались «врукопашную» с танками, а что ещё хуже, отразив нападение танков, принимали на грудь ещё и пехоту, следовавшую за ними.

Кивнув на бочку с пивом, ещё стоявшую посреди подвала, я спросил:

– Кому я должен деньги?

– За что?

– Ну – пиво-то… Вон я сколько выдул. Чай, денег стоит.

– А-а… Пустяк делов. Пиво у нас часто бывает. Вы только об этом никому не говорите. Я сейчас спрячу бочонок. Завтра придёт майор, захочет похмелиться.

И потом в раздумье, и будто бы с грустью:

– Пьёт наш майор, а так – хороший.

– А эти… капитан и старшина – тоже пьют?

– Эти?.. Нет, они тверёзые. Пива выпить, да вот так, надурняка, – подавай больше, а чтобы водки надраться, как наш майор, и потом неделю с больной головой… Нет, эти пьют с умом, и всё больше пиво.

– Они, верно, денег много получают? Пиво-то недёшево.

Ефрейтор сморщил и без того старческое лицо, посмотрел на меня строго.

– Деньги?.. Ну, это уж так… Покупают, конечно, но только о деньгах – ни, ни, говорить не надо.

Оглядел тёмный пустой подвал, будто опасался кого, потом наклонился ко мне и на ухо тихо проговорил:

– Делайте вид, что ничего не знаете, а если под какой бумагой подпись велят поставить, ни Боже мой! Скажите, я работник литературный, а всякие хозяйственные дела знать не желаю. По-дружески вам советую. Ладно?

Помолчали с минуту.

– Хотите пива ещё выпьем?

– Нет, не хочу пива. И вообще – я пить больше не стану.

– Ну, ладно, я пойду.

Он закатил бочку за шкаф с инструментами, накрыл её кипой газет и вышел, крепко притворив за собой дверь. Я некоторое время бездумно смотрел в потолок, затем вывернул из патрона лампу, висевшую над головой, и закрыл глаза. Однако же сон ко мне не шёл. Бочонок дармового пива и совет ефрейтора ничего не подписывать смутной тревогой взбудоражили сознание, нехорошо отозвалось в сердце. Всякое было на фронте за четыре года войны, в какие только переделки ни попадал, но эти вот три стакана пива, зашумевшие в голове сладкой истомой, дружеский совет ефрейтора вздыбили тревогу, почти страх. «Знать, не простые они, эти бумаги, что-то нечистое в них таится…»

Сон подкрался незаметно, провалился, как в колодец. А во сне катался по полу бочонок и из него проливалось янтарное пиво, и голос печатника доносился откуда-то сверху, из-под облаков. А тут и другой голос – девичий, плачущий раздавался совсем рядом.

Открыл глаза – наборщица сидит у своей кассы, – та, что беленькая, славянка. Лицо обхватила ладонями, плачет.

– Вы что? Вас кто обидел?

Плач прекратился, девушка опустила руки на колени. Я подошёл к ней. Девушка назвалась Наташей. Успокоилась не сразу. Потом вдруг появился капитан Плоскин, схватил её за руку и поволок к выходу. Я снова завалился на свою «кровать» и почти мгновенно уснул. На этот раз спал долго и крепко. Разбудил меня Никотенев. Тряхнул за плечо, сказал:

– Старшой! Вставай, редактор пришёл.

Было уже светло, девушки сидели за кассами, а у большого окна за печатным станком стоял невысокий, широкий в плечах майор и что-то пил из большой алюминиевой кружки, – очевидно, пиво.

Я причесался, расправил у ремня гимнастёрку, ждал, когда из-за печатного станка выйдет майор. Увидев меня, он поставил на подоконник кружку, подошёл ко мне и протянул руку:

– Дроздов – да?.. Хорошо. Ну, рассказывайте, как доехали, – и вообще, как дела, настроение?

Никотенев принёс нам два стула, и мы сидели с ним возле штабеля газет. Майор был рябой, курносый, зелёные кошачьи глаза заметно оплыли, выдавая частые спиртные возлияния. Однако смотрел он на меня весело, и даже с какой-то родственной нежностью. Его донимал то ли насморк, то ли хронический гайморит, – он то и дело толстыми пальцами подталкивал кверху красный разбухший нос и громко раскатисто шмурыгал.

– Согласился, да теперь жалею, – запел я отходную.

– Как? – удивился майор. – Вы умеете писать, я помню ваш прекрасный очерк; да вы, можно сказать, судьбу свою нашли! Поработаете у нас, в дивизионке, – а там и на большую дорогу журналистики. В Москву подадитесь.

– Бушко говорит, без образования…

– Бушко?.. Уж накаркала ворона.

Нахмурился майор, склонил над коленями голову.

– Бушко оформляет демобилизацию. И хорошо. Пусть едет.

Майор поднялся, положил мне на плечи тяжёлые руки и, внимательно посмотрев в глаза, тряхнул головой:

– Хорошо, что приехали. Будем работать.

Ефрейтор Никотенев поблизости от своего печатного станка соорудил мне стол из трёх досок, накрыл его жёлтой обёрточной бумагой, где-то раздобыл чернильницу, ручку с ржавым пером и сказал:

– Садись, старшой, пиши газету.

Я посмотрел на него с немым вопросом в глазах и неподдельным изумлением. «Как пиши, чего писать?» – хотел я сказать, но не сказал, а взял ручку, словно примеряя, подойдёт она под мою руку или в непривычных пальцах не удержится.

В другом конце подвала у окна стоял большой, весь облезлый письменный стол, и за ним сидел майор. Он долго рылся в ящиках, нашёл какие-то бумаги и пришёл с ними ко мне.

– Вот… Приготовьте подборку писем. Передовую напишите к 7 ноября. Номер-то праздничный. Портрет Сталина дадим, а под ним стишок небольшой. Вот и всё, пожалуй. К вечеру сдадите материал.

– Товарищ майор, я передовых не писал.

– Напишете, – успокоил редактор.

– А стишок где взять?

– В старых газетах поищите. Вон их сколько, газет старых.

Показал на мою «кровать», живописно прогремев носом, удалился.

Первой моей мыслью было: «Бежать, бежать. Немедленно, сейчас же!..» Однако тут же поползли и другие мысли: «Куда бежать?.. Я же военный. Надо хоть с недельку поработать. Уж потом – напишу рапорт, подам по инстанции…».

Стал читать письма солдат. Пишут кто о чём: один стрелять хорошо научился, другой в отпуске в родном колхозе побывал… «Странные, право, люди. Зачем пишут, кому нужны эти их рассказы?..»

Вспомнил, как и я, работая на тракторном заводе, писал заметки в «Сталинградскую правду» о передовиках, о рекордах. Но там я гонорар получал. Напечатают заметку – двадцать рублей пришлют. А зарплата у меня была четыреста рублей. Два червонца сверх того – не помеха. Но здесь-то нет гонорара, а – пишут.

Почитал заметки, повертел их в руках, стал править. Текст оставлял таким, как есть, а если глупость какая, наивность, лохматость стиля – убирал, подчищал; одним словом, правил. И затем набело аккуратненько переписывал.

Час-другой – и подборка готова. Приободрился малость: не так уж и трудно оказалось. А если редактор забракует – тогда и удобно сказать будет: «Не получается, мол, не моё – демобилизуйте». И подамся на свой родной завод. Как-никак, а я уж там распредмастером был, в голубой рубашке с галстуком ходил.

Труднее далась передовая. Но и тут помогла статья на эту тему. В старой газете прочёл. Год назад писалась. И подумал: так и я попробую.

Вспомнил, как подобные статьи писал в лётном училище, – там я редактором стенной газеты был. И называлась она «Гордый сокол». Писать для неё старались весело, даже с лихостью, озорством каким-то. И тут этим стилем попробовал, только вместо весёлости струю торжественности старался подпустить. И эту написал. И мне она даже понравилась. Вот редактор как посмотрит?..

Ещё проще оказалось со стихотворением. Их, таких стихотворений с похвалой любимому Сталину, все праздничные газеты помещали. Переписал три стихотворения, стал думать, какое предложить. И тут озорная мысль пришла в голову: «Напишу-ка сам стишок, подпишу чужой фамилией и вместе с другими редактору предложу. Пусть выбирает!..»

К вечеру в подвале стало шумно, – Бушко заявился, словно луч солнца в подземелье заглянул. Форма на нём офицерская, сапоги гармошкой и начищены до блеска. На боку в новенькой кобуре – пистолет, хотя оружие после войны разрешалось только офицерам.

Долго у наборных касс стоял и что-то девчатам выговаривал, слышались обрывки его фраз:

– Вышла замуж – живи, а бегать нечего.

Наташа негромко возражала:

– Не расписаны мы. А ты не встревай в чужую жизнь. Слышишь? Смола липучая!..

Бушко ко мне подошёл.

– Ого! Уж и за перо взялся. Пиши, пиши – бумага всё стерпит. – На стихи глянул: – А это что?.. Никак уж и поэтом заделался. – Бегло пробежал одно стихотворение, другое… Швырнул мне под нос. – Ну, нет, старик, такое не в газету, а туда отнеси… – Кивнул на угол, где помещался туалет. – Стихи праздничные. Они все такие. – Взял он стихотворение «Сталин – наш рулевой». Читал внимательно. – Ну, это – другое дело. Блестяще написано. И тема – Сталин, рулевой… Тут бы ещё добавить: «всех времён и народов».

Я другое ему подаю – и в нём про Сталина. Он и про это залепетал: «Здорово! Ну, здорово. Это прекрасное стихотворение».

Бушко письма читал вдумчиво, серьёзно. Оригиналы посмотрел, сверил. Вставая, заключил:

– А это не надо. Так, старик, не пишут. Брось в корзину и редактору не показывай.

Внутри что-то упало, оборвалось. Слышал я, как в висках ходила толчками кровь. Уронил над столом голову, думал: «Не выйдет из меня журналиста…»

Мысленно вижу Тракторный, проходные ворота… Вспоминаю, как сразу же после войны приехал на завод. Он был разбит, но главную контору восстановили, ко мне навстречу вышел Протасов Николай Петрович. Он был начальником сборочного, теперь стал директором завода. Шагнул ко мне:

– Вань – ты?..

– Я, Николай Петрович, я.

– Жив. И каков молодец!..

Обхватил меня, как медведь, замер на моём плече.

– В наш цех пойдёшь. Восстанавливать будешь.

Долго смотрел на меня, толкнул в плечо:

– Заместителем начальника цеха назначу.

– Да какой же я заместитель, – я и мастером-то был не настоящим, а так – детали по станкам развозил.

Посуровел лик могучего человека, глухо проговорил:

– Тебя, Иван, теперь хоть министром ставь. Вон они, ордена-то на груди – чай, недаром достались. Ты мне скажи: когда на завод вернёшься? Я тебе квартиру подготовлю.

Вспомнил всё это, и радостное тепло разлилось под сердцем. Ну, а эта… журналистика… Не по мне, значит, не моё.

Пока этак я думал, ко мне со спины редактор подошёл. Шмурыгнул носом, крякнул. Руку к моим письменам тянет.

– Написал что ли?

Поднялся я, принял стойку «смирно».

– Да нет, товарищ майор, Бушко сказал, не годится всё это.

На край стола подсел. Читает. А у меня сердце к пяткам покатилось, захолонуло всё в груди. Думаю так: «Прочтёт сейчас и вернёт мне моё творчество. И ничего не скажет, пойдёт в глубь типографии, пиво будет пить».

Майор читал быстро. И письма солдат в аккуратную стопку складывал. Прочитал передовицу – и тоже аккуратненько на письма положил. Стихотворения тоже прочёл – моё оставил, а три другие в сторону отложил. И затем взгляд полусонных оплывших глаз на меня поднял и долго смотрел мне в глаза.

– Получится, – сказал хрипловатым голосом.

– Что получится? – выдохнул я.

– Газетчик из тебя… получится.

И на углу каждой моей заметки написал: «В набор». И отнёс девчатам:

– Набирайте в номер.

Квартиру мне, как обещал ефрейтор Никотенев, не нашёл. И будто бы забыл о своём обещании, а дня через три моей новой жизни ночью пришёл в типографию, разбудил меня.

– Пойдёмте со мной, вызволим Наташу.

– Откуда вызволим?

– Пойдёмте.

В руках у него были ломик и плоскогубцы. Я наскоро оделся и пошёл с ним. По дороге он говорил:

– Капитан Плоский хочет на ней жениться, а только не мычит – не телится, зато взаперти держит.

– Как взаперти?

– А так: закроет в квартире, а сам уйдёт куда-то. Регина Шейнкар у него есть.

И потом, огибая угловой дом, продолжал ворчать, как старик:

– И мужик вроде бы завалящий, посмотреть не на что, а поди ж ты: двух баб норовит.

– А Наташа… Знает она об этой… как её – Шейнкар?

– Знает, конечно, да деться некуда. Он её давно захомутал, – ещё там… когда мы в Польше были.

– Как я чувствую, она вам нравится, – сообщил я ему свою догадку.

– Про меня можно говорить, как про того солдата: «Солдат, солдат, ты девок любишь?» – «Люблю», – говорит. «А они тебя?» – «И я их» – отвечает.

Ефрейтор засмеялся, и смех его, пулемётно-такающий, дробно покатился в глубь тёмной улицы.

Открыли калитку и прошли в сад. Тут в окружении вишнёвых деревьев, точно слепой, глазел на нас большими чёрными окнами двухэтажный особняк.

– Юра! – раздался Наташин голос. – Сюда идите!

Вылезла по грудь из форточки, махала рукой.

Подошли к окну, – оно, как и все другие окна, зарешечено толстыми железными прутьями, отчего дом походил на тюрьму.

Наташа показала рукой на угол окна:

– Вон там поддень ломиком. Там два кирпича отвалились.

Наташа нырнула в темноту дома, а ефрейтор с деловитостью муравья обследовал угол решётки и поддел её ломом. Железный прут с треском выдернулся из кирпичной кладки. Никотенев другой прут отогнул, третий – образовался проём. Наташа открыла окно:

– Лезьте в дом. Я вам ужин приготовлю. У него тут продуктов – уйма.

Залезли в окно и очутились в небольшой, продолговатой комнате. У одной стены стоял диван, у другой – письменный стол. Наташа принесла одеяло, и они занавесили окно.

И тогда Наташа включила настольную лампу. Стены и потолок в комнате облезли, шелушились, – дух тут был нежилой и сильно пахло какой-то подвальной гнилью.

Наташа принесла большую сковороду, на которой ещё шипела и пузырилась яичница в сале. Голод терзал и преследовал меня весь послевоенный год, – с того самого августовского дня, когда я, сдав свою батарею, выехал из Будапешта и слонялся по пересыльным пунктам, получая в месяц тысячу восемьсот рублей, на которые можно было кормиться три-четыре дня, и продовольственные талоны на один обед в сутки. Деньги куда-то сразу улетучивались, талоны проедались за неделю – две, остальное время голодал нещадно, никому в этом не признаваясь. Вкус яиц, конечно, уж забыл давно, сала в глаза не видел, – и вдруг огромная глубокая сковорода со шкварчащим, точно живое существо, сокровищем.

Наташа весело, с какой-то детской радостью угощала нас и, словно понимая моё вожделенное желание поесть как следует, подкладывала на тарелки всё новые порции, и говорила:

– Он ведь как крот: всё тащит и тащит с рынка продукты. Копчёную колбасу ящиками закупает, рис, изюм, курагу. Голод, говорит, идёт, страшный голод! Люди будут умирать как мухи. Так всегда после войны бывает.

Украдкой я поглядывал на Наташу: крепкая грудь, румяные щёки, синие, синие глаза. Я только здесь рассмотрел, как она была привлекательна и как задорно-остроумна её речь. В сердцах на капитана думал: «Рыжий таракан, какую девицу отхватил. Да ещё и жениться не хочет».

Каким-то шестым тайным чувством слышал благоговейное отношение ефрейтора к Наташе. Он смотрел на неё неотрывно, и глаза его были настежь распахнуты, и в них я даже видел едва проступавшие слёзы, – он, несомненно, её обожал и страдал оттого, что такое юное прелестное существо принадлежит ненавистному, но всемогущему капитану. Ведь у него и дом этот, похожий на дворец, – раньше здесь жил немецкий генерал; и продукты носит с базара… Они ведь дороги сейчас. Где деньги берёт?..

Противный запах будто бы и улетучился; его забил душистый аромат жареной с салом яичницы, и копчёной колбасы, и кофе, и шоколадных конфет.

А когда стали уходить, – опять же в проём оконный, – Наташа вынесла по два круга копчёной колбасы и сунула нам в руки. Потом оделась во всё зимнее, подхватила чемоданчик, сказала:

– Больше сюда не вернусь.

Ночной эпизод хотя и поразил моё воображение, но мало чего прояснил. Загадкой оставался для меня бочонок пива, – вскоре появился в подвале другой, а затем и третий; тайна продолжала окутывать и отношения капитана, ефрейтора и Наташи.

Сроду не был я любопытен, а теперь же, видя, как от меня всё скрывают, и вовсе ни о чём никого не спрашивал.

Газета выходила два раза в неделю, в ней было много перепечаток из «Правды», из «Красной звезды», а всё остальное легло на мои плечи. Майор – начальник, он лишь проверял мои заметки; Плоскина не было, он где-то лечил ноги, а Бушко оформлял демобилизацию. По штату должен быть ещё ответственный секретарь, но место это пустовало. Вот так и вышло, что я один делал эту маленькую дивизионку. И, как мне сказали, все номера газет, и дивизионных тоже, идут в Ленинскую библиотеку и там при постоянных температуре и влажности закладываются на вечное хранение.

Не думал, не гадал, что всё, что я напишу, останется для потомства. Признаться, это мне польстило больше, чем орден, полученный за первые два тяжёлых бомбардировщика, сбитых моей батареей. Молодость тщеславна; стремление продлить жизнь делами и остаться в памяти потомков, может быть, и есть, самый главный двигатель прогресса и развития.

На пятый или шестой день ефрейтор Никотенев взял мой фибровый чемодан и сказал:

– Пойдёмте, квартиру вам нашёл.

По старинной затемнённой улочке поднялись вверх по склону холма, называемого во Львове Высоким замком, прошли в конец, где близко к домам прислонилась тёмная стена древнего леса. Вошли в первый подъезд четырёхэтажного дома и очутились перед большой дворцовой дверью, сбоку от которой красовалась надпись: «Прима-балерина Львовского оперного театра Инна Арсеньевна Ганцельская».

Открыла нам сама хозяйка – миниатюрная женщина преклонного возраста, утонувшая в длинном, бархатном халате цвета морской волны. Головка причёсана, карие глаза прищурены, смотрят на меня с таким выражением, будто говорят: «Вы нам не подарок, но так уж и быть – пустим вас на квартиру». Сказала:

– Пройдёмте сюда.

Вошли в большую, ярко освещённую комнату; в углу белый рояль, возле него стайка девочек в трико и лёгких кофточках. И на диване девочки. Все повернулись ко мне, а мы с идиотским помятым чемоданом, – хорошо, что его тащил Никотенев, – прошли в маленькую комнату, – раньше, как я потом узнал, в ней жила прислуга. У окна столик, у стенки кровать, на полу коврик. Кресло и два стула.

– Такая комната вас устроит?

– Да, конечно.

– Плата натурой.

– То есть как?

– Будете отдавать доппаёк.

– Доппаёк?

– Да, вы разве не знали: с декабря вам назначено дополнительно к пайку килограмм сливочного масла и два килограмма печенья. И будут выдавать на руки. Вот вам и квартирная плата.

Я кивал головой: «Согласен. Конечно. Я, пожалуйста».

Хозяйка вышла, а вслед за ней и ефрейтор. Дверь осталась приоткрытой, и в просвет я видел, как хозяйка, сидя в кресле в углу комнаты, хлопала в ладоши:

– Девочки, девочки! Повторяем четвёртый элемент.

Девочки, как горох, высыпали на средину комнаты и начали танец, а точнее, элемент танца. Кто-то играл на рояле, и выходило у них очень красиво. Старая балерина то и дело кричала:

– Спина, спина… Тяните вверх! Держите линию!..

Сильно уставший за день и давно не спавший как следует, я разделся, лёг в постель. И скоро уснул.

Моя жизнь во Львове начинала устраиваться.

Много было чудес и неожиданностей на фронте, но вот что чудес будет не меньше в мирной жизни – этого я не подозревал. Не успели мы встретить Новый 1947 год и начать выпуски январских номеров газет, как случилось событие, потрясшее меня больше, чем танковая атака на батарею. И вот как это произошло.

X