Оккупация

Рубрика: Книги

Вспомнил, как в строю, возвращаясь с аэродрома, я обыкновенно вставал сзади Воронцова и, прячась за его могучей спиной от глаз сержанта, дремал, а иногда и крепко засыпал, не нарушая, впрочем, ритма движения строя, попадая в такт шагам товарищей. И если только строй по не услышанной мною команде внезапно остановится, ударю носком ботинка по ноге Воронцова и ткнусь ему в спину лицом. Он, добродушный и покладистый, засмеётся только и негромко проговорит: «Дроздов опять спит, собака!». Любил я Лёху, как любил многих товарищей, но его особенно – и за его крепкий товарищеский дух, за его физическое превосходство над всеми нами и какую-то основательную мужскую красоту.

Но теперь, глядя на его полковничьи погоны и золотые звёзды, я невольно робел и не знал, как его называть, как с ним себя вести. И откровенно сказал ему об этом:

– Ты теперь полковник, дважды Герой… Я впервые вот так близко вижу дважды Героя.

– Ванька, чёрт! Будешь ломаться – побью. Ты для меня Ванька Дрозд, я для тебя Лёха. И если станешь императором Эфиопии, и тогда назову тебя Ванькой. Да вспомни житьё наше в ГВАШке; ты нам гимн сварганил, и мы орали его полтора года… Эх, что ни говори, а такого времени в жизни уж не будет. Как вспомню, так плакать охота.

– Но ты не в золотой ли пятёрке?

– Я командир пятёрки! Да ты не знаешь что ли?

– Нет. Я же недавно в газете. Только начинаю… Но позволь, мы же с тобой учились на бомбардировщика, и к тому же с уклоном штурманским.

– И что же? Я, во-первых, на семь лет старше тебя и до авиашколы инструктором в аэроклубе работал, на спортивных самолётах летал, на фронте с Васей Сталиным встретился. Ну, он и пересадил меня на истребитель. С тех пор и кручусь волчком в воздухе, одним из первых реактивные освоил, командиром полка был, а теперь вот… На воздушных парадах всему свету мощь сталинской авиации демонстрируем.

Потом Воронцов представил меня остальным товарищам, и мы пошли с ними в лётную столовую. Кроме Воронцова, в пятёрку входили два полковника и два подполковника. Полковники до перехода в пятёрку командовали дивизиями истребительной авиации, а подполковники – полками. Из пяти трое имели золотые звёзды героев Советского Союза, были во время войны воздушными асами, а Воронцова, сбившего тридцать два вражеских самолёта, большинство из которых были бомбардировщиками, и подполковника Петраша, сидевшего сейчас рядом со мной, – он во время войны сбил двадцать восемь самолётов, – Гитлер объявил своими личными врагами. На них, как на Покрышкина, Кожедуба и легендарного лётчика-североморца Сафонова, была объявлена охота в воздухе. Но как ни старались воздушные асы Германии сбить хотя бы одного из них, каждый раз, бросившись в атаку, сами оказывались битыми.

Об этом за обедом со всякими шутками-прибаутками говорили лётчики. И я, побуждаемый неистребимым любопытством журналиста, обратился к Воронцову:

– Ну, а ты, Алексей, тоже дрался с этими охотниками?

– Не часто, но случалось, – сказал он негромко и перевёл беседу на другую тему. Я успел заметить, что мой друг, хотя и балагур великий, но о себе рассказывать не любит. Мы заканчивали обед, когда он сказал:

– Тут в дивизии много замечательных лётчиков, но есть два, с которыми я встречался на фронте: сам командир полковник Афонин и второй – майор Радкевич. Его недавно назначили комиссаром эскадрильи. Надо же! Такого лётчика сунули в политработники. Вот о ком ты расскажи в своей газете. А то они хотя и дрались как львы, а сидят в безвестности. У нас ведь как? Расписаны одиночки, остальных и в полках-то своих не все знают. Я недавно читал хорошую книгу, так в ней немецкий пленный генерал, которого сбил наш лейтенант, шёл по аэродрому и увидел этого лейтенанта, лежащего на брезенте под крылом самолёта. И сказал: «У них герои валяйс, как дрова».

Радкевича мне и командир дивизии уже предложил для очерка, но Алексею я ничего не сказал. Материал для очерка решил собирать не спеша, тем более что мне надо представиться генералу, а что он скажет и прикажет, я не знал.

В эти дни в дивизии шли ночные полёты, отрабатывалась техника пилотирования новейших реактивных истребителей, которые только что поступили на вооружение. Таких машин не было ещё и в Московском военном округе – посмотреть на них и обкатать золотую пятёрку и летел в Латвию генерал Сталин.

Новых машин было пять или шесть, летали на них самые лучшие пилоты: полковник Афонин, командиры полков, эскадрилий, – летал с ними и недавно назначенный комиссаром эскадрильи капитан Радкевич.

Я попросил разрешения у командира дивизии наблюдать эти полёты.

– Вам будет удобно сидеть на командном пункте. Там отделение руководителя полёта и большая стеклянная комната для участников. Есть столик, и вы будете сидеть за ним.

В десятом часу вечера я подошёл к штабу и отсюда мы поехали на аэродром. К радости своей, в стеклянной комнате, кроме местных лётчиков, увидел и всю пятёрку во главе с Воронцовым. Тут хотя и собралось много людей, но сохранялась тишина; не было того гомона, который обыкновенно возникает при встрече нескольких человек. Воронцов сидел за маленьким столиком поближе к двери, из-за которой доносились чёткие команды руководителя полётов. Им был командир дивизии полковник Афонин. У прозрачной стены, обращённой к взлётно-посадочной полосе, установлен экран и на нём летают, а точнее сказать, медленно передвигаются взад-вперёд, влево-вправо светлячки; это самолёты, выполняющие пилотаж в зоне. Чаще всего их два, но руководитель полёта даёт команду на взлёт третьему, и тогда мы видим, как он появляется на экране и направляется в зону. Я скоро заметил, что светлячки меняются в размерах – то один из них уменьшается, а другой увеличивается, а то вдруг все три принимают одинаковый размер и некоторое время его не меняют. Подполковник Петраш, сидевший возле меня, объяснил: размер светящейся точки зависит от высоты полёта и расстояния. Вон, смотрите, правый стал удаляться: он сейчас пошёл на боевой разворот и уменьшается.

Петраш посмотрел на бумажку с каким-то чертежом и пояснил:

– Это майор Радкевич, он сейчас атакует командира третьего полка. – И, помолчав, добавил: – Очень сильный лётчик, этот командир полка.

– А Радкевич? – спросил я неумеренно громко, подбиваемый своим интересом.

– Радкевича я не знаю. Ничего не слышал о нём.

Однако не прошло и минуты, как мы о нём услышали. Взглянувший на часы Воронцов с восхищением проговорил:

– Ничего себе! Уже закончил боевой разворот и ястребом пошёл в атаку.

Другой полковник из золотой пятёрки заметил:

– Радкевич набрал большой запас высоты.

Петраш пояснил:

– Вы поняли, в чём дело? Высота позволяет разогнать скорость. Сейчас последует атака.

Лётчик, сидевший ко мне спиной, негромко проговорил:

– Хитрец, этот Радкевич! Всегда запасается высотой.

Молодой капитан, его сосед, заметил:

– Командир полка сейчас закрутит петельку и окажется в хвосте у вашего хитреца.

Но командир полка петельку не закрутил, видно, старые фигуры, характерные для винтовой авиации, не годились для самолётов с «бешеными» скоростями. Светящаяся точка его самолёта медленно отклонялась в сторону от падающего на него истребителя. И что у них произошло в следующую минуту, мне, к сожалению, было непонятно. Я только видел, как покачал головой Воронцов и негромко произнёс:

– Ну и ну! Молодец Радкевич!

В блокноте своём я записал: «Спросить у Воронцова, как же завершился бой Радкевича с командиром полка?».

Потом одна звёздочка отделилась и стала увеличиваться в размерах.

– Пошёл на посадку, – сказал Петраш.

Через две-три минуты раздался мощный гул и на освещённую двумя дорожками фонарей посадочную полосу из темноты ночи свалился огнедышащий самолёт. Из-под колёс вырвались густые снопы огней. И как только самолёт свернул куда-то в ночь, на старт вырулил и пошёл на взлёт новый истребитель. Кто-то сказал:

– Капитан Касьянов на семёрке. На ней ночью ещё не ходили.

Сидевший рядом с Петрашом майор пояснил:

– Касьянов – командир звена, самый молодой из нынешней смены.

Скоро его самолёт превратился в звёздочку, пошёл на сближение с двумя, летавшими в правом углу экрана, но через пять-шесть секунд пропал. Кто-то испуганно воскликнул:

– Ой, братцы!

И воцарилась тишина, – такая тишина, что, казалось, в большой стеклянной кабине сидят тени, а не живые люди.

Громко, отчётливо и тревожно окликал воздушное пространство руководитель полёта:

– Маяк! Маяк! Что случилось?

Среди шума и треска радиопомех раздался глухой голос:

– Я видел пламя.

И другой голос:

– Я тоже видел. Похоже на взрыв.

И – тишина. Теперь уже совсем гробовая. Мне казалось, я слышал дыхание своего соседа Петраша. Руководитель полёта громче обычного вопрошал:

– Маяк! Маяк! Отзовитесь. Мы вас не слышим.

Воздушный океан хранил свою тайну. Потом один за другим приземлились два самолёта. И ушли в сторону, в ночь. И там замолкли. Теперь тишина воцарилась на всём аэродроме. И в целом мире. И долго ещё люди в обеих кабинах не решались малейшим движением нарушить тишину. Потом из малой кабины вышел командир дивизии, глухо, не своим голосом проговорил:

– Будем ждать.

Радист, оставленный у пульта руководителя полёта, продолжал пытать воздушный океан:

– Маяк! Маяк! Маяк!.. Мы вас не слышим.

Маяк не отзывался. Полковник Афонин вернулся на своё место. Теперь уже два голоса продолжали пытать воздушную стихию, но она упорно молчала.

Воронцов поднялся, кивнул своим, и мы, не простившись ни с кем, спустились к ожидавшей нас машине, поехали в гостиницу.

Я прошёл в свой номер и, не раздеваясь, прилёг на постель. Никто ко мне не приходил; я лежал, потрясённый случившимся, бездумно смотрел в потолок. Мне казалось, что на войне мы немного привыкли к смертям и уж не будем так переживать, увидев, как умирает или погибает человек, не будем испытывать таких потрясений, а вот услышали, как она взяла свою жертву, и душа оледенела от ужаса, – именно, от ужаса, потому никаким другим словом я не могу выразить своего состояния. Погиб молодой лётчик, – чей-то сын, чей-то муж, отец девочки-малютки, которой, как я слышал, не было ещё и двух лет, погиб в мирное время, когда небо ясное и чистое и в нём нет вражеских самолётов, не стреляют зенитки. Два года он летал в грозовом небе войны, дрался с вражескими лётчиками, сбил восемь самолётов, а сам уцелел, и даже не ранен, а тут вот…

Но, может быть, он жив, с ним ничего не случилось? Дай-то Бог, дай-то Бог!..

С этой мыслью я, не раздеваясь, уснул.

Утром в лётной столовой мы услышали: самолёт капитана Касьянова при наборе высоты взорвался. Причины никто не знал. И вряд ли кто узнает. Взрыв разметал машину на мелкие кусочки, отдельные уцелевшие детали собирали в окрестных деревнях, а о человеке… никто и не говорил. Воздух, которому он посвятил жизнь, взял его в объятия и стал последним приютом.

Воронцовская пятёрка завтракала молча и молча же, не заходя к командиру, направилась в гостиницу, я же, движимый тайной пружиной своей профессии, в гостиницу не пошёл, а присел на край лавочки в сквере военного городка, ловил каждое слово случайных разговоров. Я ещё не знал, буду ли писать об этом трагическом эпизоде, – скорее всего, о таких фактах не дают печатать ни редактора, ни цензура, но жизнь лётчиков интересовала меня во всех проявлениях, и я испытывал потребность знать подробности происшедшей трагедии.

В день похорон золотая пятёрка стояла возле гроба во втором ряду, а я в сторонке от лётчиков, знавших Касьянова или приехавших из других частей, и неотрывно смотрел на окаймлённый чёрной рамкой портрет капитана, которому было лет двадцать восемь. Он был красив, всем нам улыбался и будто бы спрашивал: чтой-то вы носы повесили?.. А под сводами небольшого зала, где был установлен гроб, величаво плыла траурная музыка, заполняя зал нестерпимым чувством утраты чего-то большого, невосполнимого.

Две женщины подвели к гробу молодую вдову, державшую за ручку девочку. Музыка смолкла и вдруг раздался крик:

– Откройте гроб! В нём нет моего Васеньки! Нет! Нет! Разбился самолёт, а Васенька жив! У него был парашют. Откройте крышку!..

Рыдания вырвались из груди несчастной, но вдруг она затихла, стала опускаться на руки стоявших возле неё женщин. Кто-то сказал:

– Потеряла сознание.

Её понесли к выходу. Девочка шла за ними, но кто-то загородил ей путь, и она очутилась возле меня, запрокинула головку и смотрела с вдруг пробудившимся интересом. Я поднял её, и она положила ручонку мне на погон, – видно, привлекли её те же четыре звёздочки, что были и на погонах её отца. Она гладила их, а потом перевела взгляд на фуражку, которую я держал в руке, поддела пальчиком золочёный краб с покрытой красной эмалью звездой. Тихо, почти шёпотом, произнесла: «Папа!». Я задохнулся от волнения, вышел из зала, сел на лавочку, а её поставил рядом. Хотел спросить, как её зовут, но затем опомнился: зачем же разрушать иллюзию се счастья. Ведь если отец, то он не стал бы спрашивать, как её зовут. А девочка захватила ручонками мой краб, и для неё ничто в мире, кроме краба, не существовало. Из дверей зала рвалась наружу музыка Шопена. Я сидел, обвив рукой талию девочки, боялся, как бы она не упала с лавки. И не заметил, как сзади подошла женщина, протянула к ребёнку руку:

– Пойдём, Верочка. Ты устала, тебе пора спать.

И они ушли, а я сидел как каменный, и ощущение неизбывного горя железным обручем сковало мою грудь.

Подошёл Воронцов, тихо проговорил:

– Вот она… наша профессия.

Я не ответил. Посидели несколько минут и пошли прочь со двора. Слонялись по улицам города, ждали, когда процессия направится к кладбищу. В гробу не было тела, прощаться было не с кем, но лётчики золотой пятёрки, как и весь личный состав дивизии, был готов проводить гроб с фуражкой и по русскому обычаю бросить в могилу горсть земли.

Трудно дались мне эти похороны; я, кажется, на фронте никогда с такой мучительной, почти непереносимой болью, не хоронил даже близких своих друзей.

Кто-то сказал:

– Капитану ещё не исполнилось и двадцати семи.

Судьба не щадила и тех немногих моих сверстников, которых война оставила всего лишь по три человека из каждой сотни.

Дня три после похорон мы в дивизии не появлялись, даже в лётную столовую не ходили. Гуляя со своими новыми приятелями по городу, питаясь с ними в ресторане, я ближе узнавал их, жадно вслушивался в рассказы о том, как они воевали, а затем служили в разных концах страны. Все они были постарше меня лет на пять-шесть, но жизнь лётчиков-истребителей, многотрудная и быстротечная, каждодневные бои и опасности, а затем и положение крупных командиров сделали их многомудрыми и острыми на взгляд и чутьё; они, казалось, видели меня насквозь и по причине врождённой славянской доброты принимали меня за товарища. И только Воронцов, оказавшийся ещё большим балагуром и пересмешником, чем во время курсантской жизни в Грозненской авиашколе, частенько ставил меня в неловкое положение, как бы давал понять, что гусь свинье не товарищ, так и я никогда не стану с ними на одну доску. Он говорил:

– Что за профессию избрал ты себе – газетчик? А?.. Вечно будешь на побегушках: там послушал, там понюхал – тьфу! Угораздило же тебя! Переходи к нам в истребительную авиацию.

– Кто меня возьмёт в вашу авиацию? В Грозном мы на штурманов учились. Бомбы под брюхом таскали, а если когда и ручку управления давали, так это редко. Всё больше мы маршрут чертили, а в полёте курс лётчику задавали да бомбы сбрасывали. Хорошо это вы… – я его при людях на вы называл. Полковник всё-таки! – Вы до училища летать умели, в аэроклубе инструктором были, а я?.. Долго меня учить надо.

– Выучим! – гудел Воронцов. – Какие у тебя годы! Скажу приятелю, командиру дивизии, – под Москвой в Кубинке у нас элитная дивизия стоит, – там тебя живо натаскают. И затем командиром эскадрильи сделаем, а там и командиром полка!..

Я после таких разговоров и сам начинал верить, что лётное дело скоро могу освоить. База-то у меня есть! Я Грозненскую школу с отличием окончил. Воронцов на что хорошо летал и во всём первым был, а серебряный знак-самолётик только десять отличившихся получили. Но в то же время я думал: «А что мне даст положение лётчика? Я же не войду в золотую пятёрку! И командиром полка не скоро стану, если и стану ещё?»

Такие мысли сразу гасили мои минутные мечты о воздухе.

А Воронцов продолжал:

– Ну, если в газете застрянешь – в редакторское кресло прыгай. Повелевать надо, а не корпеть над заметками. На большом лимузине ездить – на «ЗИМе» или на «ЗИС-110», как наш командующий Василий Иосифович. Ключевые посты в государстве надо занимать, а то сдадим Расею ублюдкам разным да гомикам.

– Гомикам? Кто это такие – гомики?

Воронцов с минуту смотрит на меня удивлённо. Затем спрашивает:

– Ты что – не знаешь, кто такие гомики?

– Почему не знаю. Те, что в цирке – комики.

Раздаётся взрыв хохота. И смеются лётчики долго, Петраш схватился за живот, чуть не падает.

Я не обижаюсь, смеюсь вместе со всеми. А когда мои товарищи успокоились, рассказываю им, как ещё задолго до войны в нашей деревне женщина брала с собой в баню детей, их ставили на полок и просили петь песню, где были слова «братский союз и свобода». Так в слове «братский» дети вместо буквы р выпевали л и женщины веселились до упада. И мои слушатели, как и те женщины, тоже зашлись новым приступом смеха.

А Воронцов меня выручает:

– Ну, а если по-твоему гомики это комики в цирке – ладно, пусть будет так. Пусть они там смешат честную публику. Не знаешь ты их – и ничего. Это мы потёрлись в столице, так и узнали. А в других городах про них вроде и не слышно. Они всё больше в конторах важных, да в министерствах. Как крысы, по злачным местам шуруют. И в кресла больших начальников лезут; тянут друг друга и лезут. В Африке обезьяна есть такая: она как вспрыгнет на дерево – хвост другой подаёт. Так они и карабкаются на самую вершину за бананом. Гомики да педики, да всякая одесская шушера на тех обезьян похожа. Скоро вся власть к ним перейдёт, Иосиф Виссарионович недавно жамкнул их по башке – кампанию против космополитов учинил, да они-то ужом извернулись, выскользнули из рук. Новую кампанию надо начинать.

Я решил: гомики это и есть космополиты. Но чтобы не вызвать новый взрыв смеха, я о своей догадке умолчал. А только подумал: «Эти ребята, наверное, тоже от евреев натерпелись – ворчат против них».

Воронцову нравилось поучать меня и говорить со мной, точно со школьником. И делал он это не обидно, а даже и как-то тепло, по-отечески ласково. Все другие его товарищи, видно, не осуждали меня за то, что я путаю гомиков с комиками, а посматривали на меня сочувственно и вполне дружелюбно. Я был для них тем наивным провинциалом, к которому ещё не пристала отвратительная грязь знаний о сексуальных меньшинствах.

Генерал Сталин не приезжал, что-то задерживало его в Москве, и пятёрка без него начала полёты на новых машинах. Я тоже не терял времени, каждый день общался со своим героем, много узнал о нём интересного, но писать не торопился. Звонил в Москву, и редактор сказал, чтобы я непременно дождался генерала и ему представился. Как-то мы обедали вместе с командиром дивизии, и тот словно бы нечаянно спросил:

– Вы учились в Грозном вместе с полковником Воронцовым?

– Да, но только Воронцов тогда не был ещё полковником.

А Воронцов, повернувшись к комдиву, сказал:

– Представьте себе: он кончил школу с отличием, а меня едва выпустили.

Полковник Афонин улыбнулся и сказал мне:

– Вы, я слышал, много интересуетесь лётной работой Радкевича. Может, хотите слетать на новом самолёте?

Я удивился: слетать? Неужели он не знает, что мы летали на тихоходных винтовых машинах. Да и давно это было. Я всё перезабыл.

Но полковник пояснил:

– У нас есть одна тренировочная спарка. Я вас провезу.

Я согласился, и мы утром следующего дня поднялись в воздух. Уже на взлёте я ощутил разницу между винтовыми и реактивными самолётами. У нашего Р-5, на котором я учился, скорость на взлёте не превышала ста километров, тут же она достигала двухсот, а может, и больше. Земля у края полосы сливалась в сплошную пелену, и я видел только уплывающую под крыло дымчатую поверхность. В момент отрыва сильно прижало к стенке сиденья: это тоже было для меня новым. А потом давило всё сильнее. Прибор скорости показывал пятьсот, шестьсот, восемьсот километров. В шлемофоне услышал голос:

– Пойдём на левый боевой разворот.

Я кивнул, и мы «пошли». Вот тут я увидел первую и наиважнейшую фигуру высшего пилотажа. Наш Р-5 тоже производил боевые развороты – когда надо было зайти на бомбометание или круто изменить маршрут. Но это были развороты по небольшому радиусу, здесь же радиус был огромный, внизу точно рассыпанные спичечные коробки мелькали деревни, небольшие латышские хутора. Я представил самолёт противника, он тоже должен уходить от атаки на таких же гигантских фигурах: или с дикой скоростью устремляться в набор высоты, или, наоборот, идти на снижение, и при этом обязательно крутить какую-нибудь фигуру по вертикали…

В шлемофоне раздалось:

– А вот горка!

И самолёт вздыбил нос, турбина зазвенела… Меня прижало сильно; ещё мгновение – и я бы, как мне казалось, потерял сознание. Но я всё-таки по положению земли и корпуса самолёта успел разглядеть «горку».

Затем был снова боевой разворот – теперь уже со снижением. И через минуту-другую мы зашли на посадку.

Выйдя из кабины, я поблагодарил полковника Афонина.

– Понимаю. Вы меня пощадили и серьёзных фигур не делали, но я теперь представляю, какие вензеля может выписывать этот новый самолёт в руках опытного лётчика в воздушном бою.

– Да, машина хорошая.

Ночью неожиданно прилетел генерал-лейтенант Сталин Василий Иосифович. В сопровождении генерала и полковника он поднялся на командный пункт полётами. Все мы встали. И он, небрежно козырнув нам, прошёл в малую комнату, где руководил полётами полковник Афонин. Лётчики один за другим стали покидать большую комнату; я тоже вышел из-за стола, но меня за рукав взял незнакомый офицер, только что поднявшийся к нам по лестнице:

– Я подполковник Семенихин.

Он протянул мне руку. Я знал, что Семенихин наш постоянный корреспондент в Латвии.

– Мы сейчас представимся генералу.

Семенихина тут знали; он подошёл к одному офицеру, затем другому, о чём-то с ними беседовал. Он был высокий, толстый, но передвигался резво, почти со всеми успел поздороваться, перекинуться словом. Такие свойства очень нужны журналисту, именно таким я себе представляю короля русской журналистики Гиляровского, но должен признаться: я такими качествами не обладал и, проработав четверть века в журналистике, не стал ни проворнее, ни резвее. Наоборот: с трудом сходился с людьми, не сразу вызывал их на откровенность. Знакомая журналистка Белла Абрамовна Грохольская меня поучала: «Иван! Ты родился не для газеты, но раз уж забрёл в нашу шайку, будь как все! Ты зажат и застёгнут, а надо распахнуть рубашку и на каждого смотреть с пожарной каланчи. Кто тебе не нужен – проходи мимо, а если нужен – хватай его за шиворот и допрашивай, как прокурор. Люди – дети, и вдобавок – дураки. Они всего боятся, а нашего брата – тем более. Даже министр! Он смотрит на тебя со страхом и думает, как бы не брякнуть чего лишнего. Ты же каждое слово занесёшь в блокнот, а затем пропечатаешь в газете. Ну!.. Вот и выходит: ты министра не боишься, а он смотрит на тебя так, будто ты бешеный пёс и можешь его укусить. Страшнее газетчика нет зверя. Недаром нас четвёртой или там шестой властью зовут. Мы – власть, да ещё и какая!».

В другой раз Беллочка, круглая как шар и лупоглазая как русская матрёшка, дальше развивала свои мысли:

– И писать надо быстро и раскованно. Иной боится белого листа, как боялся его Горький. Я листа не боюсь. Сажусь и пишу. Поначалу сама не знаю, что пишу, а потом распишусь. И что ты себе думаешь? Я ещё немножко попишу, а потом вижу – статья готова.

– Так у тебя же нет статей. У тебя – заметки.

– Заметки? Да, это уже редактор их так кромсает, что в газете она – заметка. Но вы что – не знаете, какой это народ – редактор! Сам-то он… тупой пилой его режь – ничего не напишет. От злости лютует. Посмотрели бы на него, если бы я была редактор, а он репортёр. Вы бы от него и заметки не увидели. О, матка-боска! Я от них устала и всё время жду, когда придёт умный редактор. Тогда уже мои статьи будут большие, как портянки. И даже целые простыни. И все увидят, какой я талант.

X