Оккупация

Рубрика: Книги

Глава четвёртая

 

В Москву я приехал утром. И сразу отправился в «Красную звезду». Шёл по коридору третьего этажа, читал вывески: «Отдел информации», «Отдел партийной жизни», «Боевой подготовки», «Морского флота», «Авиации». Возле этой комнаты остановился. Решил, что здесь и буду работать. Ведь это моя стихия – авиация. Впрочем, и артиллерия мне родная. Но хотелось бы попасть в отдел авиационный. «Буду проситься», – сказал себе решительно и пошёл дальше.

То из одной комнаты, то из другой выходили офицеры, всё больше майоры, подполковники и полковники, – младших офицеров не видно; и куда-то все торопятся, на меня не смотрят; и были они сытые, красномордые – не то, что во Львове, где мы жестоко голодали, на лице ни кровинки и все злые. Эти же и одеты во всё новенькое, и брюки отглажены, ботинки начищены, пуговицы горят, как звёзды. «Столица! – думал я. – Тут у них и снабжение особое».

Зашёл в туалет, достал из портфеля газету, стал отчищать ботинки. Здесь только заметил, что ботинки у меня разваливаются, каблуки стоптаны, носки расплющены и смотрят один вправо, другой влево – как у Чаплина. Пытался их поправить, но они становились ещё хуже и грозили совсем расползтись. С ужасом подумал, что новые купить не на что, а в этих ходить можно было только в Вологде или там, в тундре, где они героически выдержали и снег, и грязь, и бездорожье. Осмотрел себя в зеркало, и мне стало не по себе; я даже похолодел от безысходности положения. Китель был весь мят и жат и на локтях потёрся, о брюках и говорить нечего: они не только вид, но даже свой первоначальный цвет потеряли. И как же это я об одежде не подумал? Ну, хотя бы всё отгладил, подшил бы, подлатал. Хорошо, хоть Надежда перед отъездом воротничок свежий пришила, да и китель, кажется, почистила.

Однако делать нечего: приосанился, вошёл в отдел кадров. Тут в приёмной сидела секретарша, женщина восточного типа – армянка или еврейка: вид у неё непроницаемо равнодушный, и даже презрительный, будто к ней приближалась жаба с повреждённой лапой и разбитой головой.

– Я по вызову, – начинаю негромко и чуть дыша, – у меня бумага. Вот…

Протягиваю вызов, подписанный главным редактором, но секретарша меня не видит и не слышит. Пауза длится несколько минут и становится нестерпимой. Бумага в руке начинает подрагивать, будто я сильно замёрз или меня трясёт лихорадка. Наконец, она берёт бумагу, нехотя читает. И кладёт её на угол стола, – так, что она вот-вот упадёт.

В приёмную вкатился подполковник, именно вкатился, потому что он был невысок ростом и толст и плечи имел покатые, точно женщина. По мне скользнул левым глазом и прошёл мимо, словно боялся, что я его схвачу за руку и увяжусь за ним. Со спины он ещё больше походил на женщину: слипшиеся кудрявые волосы падали на плечи, а там, где должна быть талия, выделялось утолщение и сглаживало зад, так что ноги его, короткие и почти не гнущиеся, казалось, росли из спины, и оттого он уж и совсем терял признаки мужского происхождения. Впрочем, всё это я оценил в несколько секунд, пока подполковник метеором летел к двери своего кабинета.

Это был начальник отдела кадров газеты подполковник Шапиро, который вместе с главным редактором подписал вызов. Я понял это, когда секретарша, захватив со стола бумагу, скрылась в кабинете. А когда вышла оттуда, сказала:

– Ждите.

Подполковник не принимал меня долго, он ещё несколько раз выходил из кабинета, пробегал мимо, и каждый раз я видел, как скользящим боковым зрением оглядывал меня, не проявляя, впрочем, никакого ко мне интереса. Я невольно вспоминал двух полковников – Арустамяна и Сварника, и майора из СМЕРШа, – они вот так же кидали на меня мимолётные взгляды и демонстративно третировали сам факт моего существования на белом свете, – пытался вывести какую-то закономерность, но, конечно, никакой связи тут не видел, а лишний раз задумывался о том, что в армии я ничего не значу, никого не интересую и на другое отношение к себе не могу рассчитывать. Снова заползали мысли о тракторном заводе в Сталинграде, где я мог бы сейчас быть заместителем начальника цеха, имел бы квартиру и пользовался бы всеобщим уважением, как это было ещё до войны, когда я работал распредмастером во втором механическом цехе. Здесь же я, если и приживусь, то как устроюсь с квартирой, как буду жить на самую маленькую зарплату, которую мне положат, – и вообще, сумею ли вписаться в такой важный коллектив высококлассных журналистов, которые тут наверняка только и служат.

Приёма я ждал более трёх часов, а потом секретарша сказала:

– Начальник сегодня принять вас не может, вы идите в гостиницу, устраивайтесь, а завтра во второй половине дня придёте.

Я ещё в Вологде узнал адрес офицерской гостиницы на площади Коммуны, поблизости от театра Красной Армии, – туда и поехал.

Скоро я имел маленький отдельный номер, оставил в нём портфель, а сам пошёл гулять по городу. Мне надо было ещё посетить редакцию журнала «Новый мир», показать там «Лесную повесть», но туда я решил поехать после того, как устроятся мои дела в «Красной звезде».

Часу в десятом вернулся в гостиницу и лёг спать. Но через час-другой заслышал какую-то возню в номере и проснулся. Включил ночничок и увидел здоровенного лысого дядю, снимавшего гимнастёрку и готового уж ложиться спать. Я вскочил и сел на край койки. Он же, увидев меня, махнул рукой и выругался:

– Чёрт! Эти проклятые клетки! Я номером ошибся!

Он присел на стул и стал объяснять:

– Тут, видите ли, коридорная система, на этаже сто номеров и все одного размера. Я там в вестибюле в карты играл, ну, и вот… забрёл к вам. Простите, ради бога! Ваш номер тридцать второй, а мой тридцать третий. И мебель тут расставлена по стандарту: кровать, столик, стул – всё одинаково. Вы, наверное, вчера поселились. Тут до вас майор танкист с супругой жил.

Мой собеседник, судя по погонам на гимнастёрке, был тоже майором; широко улыбнулся, стал рассказывать.

– Случай тут на днях вышел: ребята в преферанс играли, припозднились. Один отвалился, пошёл спать. Вот так же зашёл в соседний номер, тихонько разделся, лёг в кровать. Женщина проснулась, обняла его. Ну, конечно, приняла за своего. А уж потом, когда страсти разогрелись, рукой головы коснулась. Батюшки! – лысый. Муж-то у неё кудлатый, а у этого голова точно коленка бабья.

– Ой! Никак Леонид Фомич?

– Валентина?.. А твой там, в вестибюле, пульку доигрывает.

Затихли на минуту. Валентина шепчет на ухо:

– Теперь-то уж… ладно. Если уж так вышло.

Чужой мужик, хоть и лысый, а женщине любопытно. Да и момент такой: назад дороги нет.

Майор долго и смачно смеялся.

– Вот они… эти проклятые клетки! Ну, да ладно, прости браток. Пойду к себе. А то ещё и к моей бабе забредёт какой-нибудь преферансист.

Он снова засмеялся и вышел. А мне было грустно. Я долго лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок. Вот она, супружеская верность. «Теперь-то уж… ладно», – говорит ему чужая жена. И вот что обидно: наверное, всякая на её месте поступила бы так же.

Это была минута, когда в сердце моём шевельнулась ревность.

На другой день подполковник Шапиро снова часа два подержал меня в приёмной. Я, конечно, понял, что никакая не занятость была тому причиной – подполковник явно демонстрировал ко мне неприязнь, но вот в чём я перед ним провинился – понять не мог. И когда он меня всё-таки принял, я мог убедиться, что начальник отдела кадров, как в своё время старший лейтенант Львов в Харькове, будет всячески тормозить мой приход в редакцию. Вопросы задавал нехотя, на меня не смотрел.

– Какое у вас образование?

– Среднее. И к тому же военное училище…

– Среднее! Да как же я вас оформлять буду? Вы об этом подумали?.. Что мне скажут там, в Главпуре?.. А?.. Должны же вы, наконец, понять моё положение?.. Едете в Москву, в главную военную газету!.. А какой такой ваш диплом я представлю начальству? Мне скажут: парень где-то там работал на заводе, потом немножко воевал на фронте – и давай его в Москву. В «Красной звезде» работать хочет. А?.. Я тоже хотел бы работать в Кремле, там, где кабинет товарища Сталина. Или министром по обороне! Хочу ездить в большой машине и с охраной. Я еду в Кремль, а все говорят: это Шапиро поехал на работу. Вам смешно! А мне не смешно выписывать заводскому парню удостоверение корреспондента «Красной звезды» и чтоб мне потом говорили: «Кого тащишь в редакцию?..».

Подполковник поднял на меня глаза, и я увидел в них холодный сумрак; такой был в тундре перед тем, как там открылось небо и началось северное сияние. В мокрой непроглядной вышине точно живые существа ползли тучи, и я будто бы даже слышал их шипение. В глазах Шапиро вот так же что-то копошилось и шелестело. Они были пустыми, в них, как в колодец, можно было провалиться.

– Ну, хорошо, хорошо. Генерал болен и не скоро поправится; у него воспаление лёгких. Завтра я к нему поеду и доложу вашу бумагу. Приходите вечером, мы что-нибудь придумаем.

И когда я выходил из кабинета, он вслед мне проворчал:

– Они делают глупости, а я должен расхлёбывать.

Был вечер, когда я выходил из редакции. Шёл мокрый противный снег, москвичи, подняв воротники, бежали по своим делам, никто ни на кого не глядел, никто никому не был нужен. Сознание полного одиночества и своей ничтожности – первое и весьма неприятное ощущение, которое я успел вынести от пребывания в столице. Теперь же, когда, как мне казалось, окончательно рухнула моя мечта стать столичным журналистом, я бы хотел поскорее уехать из Москвы. Уехать в Вологду, Сталинград – куда угодно, но только уехать. И если ещё вчера под сердцем теплилась надежда на устройство рукописи в журнале, то теперь и она испарилась. Уехать, уехать – и поскорее.

Назавтра пришёл в редакцию после обеда. На столе у секретарши увидел свою бумагу; она, как и прежде, лежала на самом краешке стола и готова была вот-вот свалиться.

Секретарша не ответила на приветствие, сняла трубку телефона, позвонила. И я услышал:

– Товарищ генерал! Офицер из Вологды у меня в приёмной.

Передала мне трубку:

– С вами будет говорить генерал.

Я взял трубку и встал по стойке «смирно». В трубке раздался хрипловатый голос:

– Должен перед вами извиниться: Главпур не разрешает мне взять вас в редакцию. Я хочу предложить вам поучиться на Высших курсах при Военно-политической академии. Год пройдёт незаметно, и тогда мы вас оформим. А? Вы согласны? Ну, и отлично. Я звонил начальнику академии, обо всём договорился. Зайдите к ним в отдел кадров – завтра же.

– Благодарю вас, товарищ генерал! – отчеканил я с радостью.

Такой оборот дела был для меня самым счастливым; отсутствие образования тянулось бы за мной всю жизнь, а тут – высшие курсы!

На следующий день утром я уже был в академии и стоял перед дверью, сбоку от которой была надпись: «Заместитель начальника отдела кадров». «Вот, – думаю, – сейчас войду, а и здесь сидит…» – вспомнился Шапиро, и я почувствовал, как по всему телу бежит неприятный холодок. Однако решительно открыл дверь:

– Можно к вам?

– Попробуйте! – раздался звонкий и будто бы весёлый голос.

Комната большая с красным потёртым ковром посредине. У окна стол и за ним майор – какой-то несерьёзный, мальчикоподобный; круглая голова с шапкой волнистых тёмных волос, зелёные улыбчивые глаза: смотрит на меня так, будто мы с ним давно знакомы и он меня ожидал. Сбоку от него у другого окна чёрный диван и на нём, закинув ногу на ногу, привалясь к спинке и раскинув руки, сидит парень в гражданском – такой же молодой, но с лицом круглым, широким, кареглазый, черноволосый. Держится независимо, смотрит на меня свысока. Он первым и заговорил:

– Ты из Вологды, да? Не твой это рассказ был напечатан в «Красном Севере»? Заголовок, правда, ужасный, но рассказ ничего. Я тоже участник Совещания молодых писателей, и мои стихи там печатали. Может, читал? Я Владимир Котов.

Поднялся и протянул мне руку. И – сидевшему за столом майору:

– Николай, оформляй. Из него выйдет толк. Я вижу – оформляй. Да так, чтобы он и стипендию хорошую получал, и эту вашу высшую школу поскорее закончил. Мы с ним дела в литературе будем большие делать. Оформляй.

Майор Николай тоже подошёл ко мне и дружески протянул руку.

– Будем знакомы: Бораненков. Я тоже в некотором роде литератор: рассказы пишу. Только у меня жанр щекотливый: я, видишь ли, юмором пробавляюсь, а Гоголей и Щедриных у нас не любят.

Сел за стол, стал куда-то вписывать мою фамилию. С грустной улыбкой продолжал:

– Ладно бы юмор гражданский, а у меня военный. Этот уж и совсем не любят.

Потом вскинул на меня весёлые глаза:

– Послушай, капитан: поступай на экстернат. У нас таких соискателей не любят, но я уговорю начальника учебной части. Тебе академия нужна. Будешь учиться на курсах и одновременно сдавать за всю академию. Вы ведь фронтовик, командовали батареей, а батарея приравнивается к батальону – вам многие предметы мы сразу же засчитаем. К примеру, тактику, стрельбу, строевую подготовку, физподготовку… Останутся предметы теоретические да профессионально-журналистские. А?.. Полтора-два года, и в кармане диплом об окончании академии.

Я тут же написал заявление.

Майор продолжал:

– Курсы находятся за городом, на бывшей даче Ворошилова. С Белорусского вокзала поедешь до станции Перхушково. Начальником там генерал Штырляев. Завтра к нему явитесь.

Через час я уже имел в кармане все документы и, сияющий, выходил из академии. Со мной вышел и Владимир Котов.

– Вам куда? – спросил он.

– В редакцию «Нового мира». Повесть хотел бы им показать.

– О! Это мысль! У меня там стихи валяются. Я с вами поеду.

В редакции мы расстались: я пошёл в отдел прозы, Володя – в отдел поэзии.

Первая же вывеска у двери кабинета меня обрадовала: «Дроздов А. Ф.». Однофамилец! Может, из наших краёв.

В комнате, похожей на клетку, за маленьким, почти игрушечным столом сидел пожилой седоволосый дядя. На меня смотрел недружелюбно, впрочем, с некоторым интересом. Одет он был в серый дорогой костюм, но видом был прост, и даже чем-то напоминал мне земляков: лицо широкое, курнос, глаза большие, цвета вечерней синевы.

Решил быть смелым:

– Я тоже Дроздов, а вы, случайно, не пензенский?

– Я тамбовский – там рядом; у нас Цна, у вас Хопёр. Так я понимаю?

В его ответе слышалась насмешка, будто говорит с малышом: это мне не понравилось. Продолжал серьёзнее:

– Повесть вам принёс. Вот… Может, годится?

Подаю рукопись. А он меня – как из ружья:

– Да нет, ваша повесть тут не пригодится.

– Почему? Вы же её не читали.

– И читать не стану. Во-первых, у нас на самотёке другие люди сидят, а во-вторых… мы печатаем маститых авторов. Вы ведь, надеюсь, не считаете себя маститым?

– Нет, конечно, однако думаю, что у меня получилось. Иначе бы не пришёл в редакцию.

Вечерне-синие глаза долго на меня смотрели, смягчились немного. В них даже блеснул зайчик интереса и доброго побуждения. Заговорил с улыбкой и как-то так, отвлечённо:

– Странные мы, русские люди! Серьёзно полагаем, что везде у нас друзья, нас ждут и готовы броситься нам на шею.

Встал из-за стола, прошёлся из угла в угол, потом резко повернулся ко мне и зло, почти враждебно проговорил:

– Не ждут нас, не ждут! И нет у нас в редакциях друзей, – вот если бы ты приехал из Одессы! И нос бы имел немножко другой, не такой, как у нас с тобой, – картошкой. Не такой – слышишь! Ах, господи! До капитана выслужился, а в глазах наивность детская. Рукопись нам принёс. Обрадовал! Да если ты сам Пушкин или Лермонтов – всё равно им не нужен. Я тут случайно и потому говорю с тобой по-дружески, а если б на другого напоролся – и говорить бы не стал.

Сел однофамилец за стол, в окно долго смотрел. А потом, когда повернулся, я увидел в его глазах боль и участие. На дверь посмотрел и тихо этак проговорил:

– Спрячь ты свою рукопись и никому здесь не показывай. Ты газеты про космополитов читал?.. Знаешь, что кампания против них велась?

– Знаю, да чтой-то она быстро захлебнулась. Видно, газеты не в те колокола ударили.

– В те они ударили, в те, да только шею тем редакторам свернули, а космополиты как сидели во всех министерствах да редакциях, так и сидят. Так вот… повесть-то свою ему отдашь, космополиту, а он читать её не станет, а взглянет на твою физиономию чернозёмную и скажет: а ты, парень, эти штучки литературные брось, своим делом занимайся, а это уж… оставь нам. Литературу русскую мы вам будем делать, мы.

– Кто это – мы? – спросил я с закипавшим раздражением.

– Мы – это значит – они, те, про которых ты в газетах читал. Ах, да что с тобой говорить! Дай-ка рукопись, я её скоренько посмотрю.

Я подал ему повесть и хотел было уходить, но он показал на стул:

– Сиди. При тебе читать буду.

Читал он минут тридцать-сорок; одни страницы бегло просматривал, другие читал и даже перечитывал. А когда закончил, поднял на меня вечерне-синие глаза и смотрел долго, будто только что увидел меня и я его чем-то удивил. Потом отвалился на спинку стула и смотрел поверх меня, на стену. Сказал отрешённо, словно бы и не мне:

– Ручку между пальцами держать умеешь. И пишешь резво, – думаю даже, быстро. По почерку вижу. И кое-где складно выходит, и лихо завернёшь – про облака, например, про кашку-ромашку. Но… зачем пишешь? Что сказать людям вознамерился? Писатель-то – инженер человеческих душ, а какие души вылепить собрался? Чему людей учишь – а?.. Один лесоруб передовой, другой отстающий, парторг прогрессист, а начальник консерватор. Да об этом-то все пишут!

Мой однофамилец поднялся и стал нервно ходить по комнате. Потом подскочил ко мне и склонился так низко, что я слышал его горячее дыхание.

– Ну, представь на минуту, как бы это Пушкин принёс в журнал повесть, похожую сюжетом на «Бедную Лизу» Карамзина. Можешь ты это представить – нет? И я не могу вообразить такого. Пушкин издателю «Руслана и Людмилу» принёс, поэму, где океан красоты и могущества! Сказку, после которой великий Жуковский воскликнул: ученик победил учителя! А?.. Ну, могут после твоей повести Бажов или Пришвин воскликнуть: «Он положил нас на лопатки!»? Нет, ничего такого они не скажут. Они не станут и читать твоей повести, потому что в ней ничего нет: ни красоты, ни силы. В ней есть одно попугайство. И больше ничего!

Александр Фёдорович вернулся на своё место, смотрел в окно и со мной не заговаривал. Очевидно, ждал, когда я возьму рукопись и выйду. Сердце моё кипело от обиды, я не соглашался ни с одним его словом, но молчал. А между тем мне бы хотелось и ему сказать что-нибудь резкое и обидное. И я уж подобрал подходящую фразу, но вдруг решил не отвечать дерзостью на его откровенность, поблагодарить за чистосердечие. Но он тихо и тоном примирения проговорил:

– Кажется, Гюго заметил: поэты рождаются в деревне, а умирают в Париже. Ты ведь в академию приехал. Ну, ладно: поживи в столице, может быть, ещё и хорошую повесть напишешь. Приноси её тогда мне, помогу напечатать.

На клочке бумажки написал свой телефон и, подавая мне, сказал:

– Я живу на даче. Звони.

И протянул мне рукопись. И, когда я уже был у двери, сказал:

– Слог у тебя есть. Пиши больше, может, и распишешься.

Я вышел. Сердце моё колотилось, голова шумела. Мне даже казалось, что где-то под фуражкой в волосах потрескивают искры.

Волнами накатывала одна и та же мысль: если уж и решусь писать, то никаких передовиков и никаких отстающих у меня не будет.

На улице у входа в редакцию стоял Володя Котов. Подлетел ко мне, ударил по плечу:

– Стихи взяли! В следующем номере дадут большую подборку. Посмотри, что написал в рецензии Михаил Исаковский!

Я читал: «Стихи сколочены отменно, ритмика звенит, мысли свежие и весьма современные. Из Котова выработается большой советский поэт».

– Да ты, старик, понимаешь, что для меня означает такой отзыв? Исаковский – гигант, живой классик!.. Эта бумага…

Он как знаменем размахивал над головой отзывом поэта:

– Ярлык на княжение! Я теперь свой человек на Парнасе. И не просто свой, а ещё и заметный. Меня за сотню километров разглядишь. Да я в любой редакции суну под нос литрабу: на, читай! И печатай скорее, пока я не раздумал и не отнёс стихи в другую редакцию. Я теперь на коне, старик. На белом коне! – поздравь меня.

– Я рад за тебя. Поздравляю. Но кто такой литраб?

– Ах, деревня! Простых вещей не знаешь. Литраб – литературный работник. Вот как зачнёшь обивать пороги редакций газет, журналов, а потом и в издательство сунешься – так и поймёшь, кто он такой, литраб. Редакционный клерк, навозный жук, а для нашего брата тигр, лев, Бог и царь! Ему ты в лапы попадаешь. А, кстати, как твои дела? Что тебе сказал этот странный и таинственный А. Ф. Дроздов?

– Сказал, что повесть ещё не готова. Над ней поработать придётся. А почему он странный, этот мой однофамилец?

– Странный потому, что должности никакой не занимает и никто не знает, что он пишет и почему ошивается в литературе, а только дачу в писательском городке Переделкине занимает огромную и со всеми редакторами запанибрата: его и с Фадеевым можно встретить, и с Фединым, а при Горьком он какой-то орден получил. Жаль, что не взял твою повесть, он бы её живо напечатал. Ну да ты, старик, не отчаивайся и носа не вешай. Литература – это игра, казино, где колесо судьбы крутится. Повезло – и ты на коне, вот как я теперь, а нет – не хнычь и не падай духом. Сиди и пиши и, как говорил Маяковский, «единого слова ради» изводи тонны словесной руды. Русский язык богат, но и податлив. Он как женщина: на неё нажмёшь – и она сдаётся. Ну, пока, старик. Мне теперь многих друзей обежать надо. Пусть знают, с кем они дело имеют.

Мы крепко пожали друг другу руки и расстались. С момента этой нашей первой встречи пройдёт много лет, и я ни разу не встречался с Володей Котовым, но всегда жадно ловил каждую весточку об этом прекрасном человеке. Он как поэт поднимался всё выше и выше; наконец, занял на Парнасе едва ли не ведущее место. И на самой высшей точке его поэтической судьбы мы неожиданно встретились, крепко обнялись и уж не расставались до самой его нелепой смерти в середине семидесятых…

Кажется, ему не было и пятидесяти.

X