Последний Иван

Рубрика: Книги

И вот мы с женой Надеждой и дочерью Светланой на специально выделенном автобусе приехали в Пахру.

Если можно представить уголок рая, каким его обрисовали еще в церковных книгах, то это и будет известинская Пахра - деревянный городок для отдыха, удачно вписавшийся в лесистые холмы на берегу живописной речушки Пахры. Вначале, как только вы к нему подъезжаете по дороге, ведущей на юг, вам из-за высоких деревьев открывается гигантская голова робота с продолговатыми прямоугольными глазами. Потом только вы сообразите, что это водонапорная башня. А уж сами домики - деревянные, одноэтажные, разные по архитектуре и назначению - вы увидите лишь тогда, когда дорога побежит между ними и над вами будет величаво расстилаться зеленая крона деревьев.

Нам на троих выделили половину небольшого особнячка: две комнаты, террасу - квартирку со всеми удобствами.

Поодаль - длинное здание столовой, рядом - большой зал, бильярдная.

Не стану описывать всех подробностей этого райского быта, я к тому времени уж кое-что повидал на свете: бывал в санаториях у себя в стране и за границей, охотился в заповедных королевских местах в Румынии, где ночевал в охотничьем домике короля Михая - в нем же во время войны живал и Гитлер со своими генералами,- словом, кое-что видел, конечно, и не скажу, чтобы уголок отдыха известинской элиты был так же красив, удобен и роскошен, но, несомненно, это было дорогое удовольствие для государства, и я был поражен той щедростью, с которой содержался небольшой круг журналистов одной газеты, пусть даже и правительственной. Тут был спортивный инвентарь, зимой - лыжи, ботинки, был бильярд,- кстати сказать, роскошный,- кино, буфет, столовая,- и мизерные, буквально символические цены. Я был здесь чужим, белой вороной, и завсегдатаи смотрели на таких, как я, свысока, говорили с нами через губу и снисходительно. И на лицах у них мы читали: «И вы здесь? Странно!» Дочери моей, восьмикласснице, было здесь хорошо, но жена моя, Надежда Николаевна, сказала: «Я бы не хотела сюда приехать в другой раз».

Накануне развала страны много говорили о привилегиях партгосаппарата, создавались комиссии по их ликвидации, но, как мне кажется, нынешние привилегии превзошли все прежние. Как человек не может отказаться от своей ноги или руки, или вырвать у себя глаз, так он не может расстаться с дарованными ему удобствами жизни. Человек сросся с ними, привык к ним, удобства жизни стали его потребностью и существом. Мы знаем, как нелегко пьянице оторвать от себя рюмку, курильщику - сигарету, но представим на минуту человека, которому говорят: вы ездили на персональном автомобиле, а теперь поезжайте в трамвае; к вам на дом приходил врач, а теперь вы идите в поликлинику и попробуйте там записаться на прием к врачу; вам домой привозили бананы, ананасы, черную и красную икру, балык, семгу, осетрину, а теперь вы будете стоять четыре часа на морозе в очереди за вареной колбасой…

Тема эта неприятная, не стану ее ворошить, скажу лишь, что на склоне лет я нередко перебираю в памяти те немногие редкие куски, что летели мне с барского стола и я, соблазняемый ароматом, инстинктивно хватал их на лету, не задумываясь над их природой и над тем, что рано или поздно они отрыгнутся угрызениями совести, будут названы воровством и составят перечень твоих поступков и дел, за которые надо будет отвечать. Я уже говорил, кажется, что в жизни не поднимался высоко, и хотя ездил на служебном автомобиле, отдыхал в первоклассных санаториях, но с черного хода и в специальных буфетах не кормился. Однако скажу по чести: и те небольшие привилегии, которыми я все-таки пользовался, и теперь тревожат мою совесть. Слабым утешением служат лишь мои книги: доход от них государству исчисляется миллионами рублей - вот только сознание исполненного мною труда, а еще лежащие в моем письменном столе сделанные, но еще не напечатанные книги, и позволяют мне благодушно посмеиваться над своими прежними аппетитами, извинять те малости, что привелось мне отщипнуть от преступного пирога привилегий, испеченного для людей, полагающих, что обыкновенное банальное воровство им когда-нибудь перед судом истории удастся назвать каким-то другим, не столь уж суровым словом.

Под крышу в маленький буфет я не ходил. Меня туда никто не звал, а сам я даже ради любопытства там не появился. Слава Богу, тогда еще не было перестройки, хищным кооператорам хода не давали, и в магазинах можно было купить колбасу, выбрать желанный сорт сыра, а кое-где в рыбных магазинах в небольших бассейнах еще плавали карпы и сазаны. Впрочем, и тогда уже намечалась повышенная активность разрушительных сил, с которыми судьба моя постоянно сводила меня тесно.

Центральной фигурой в секретариате - вечно хлопочущей, суетящейся, бегающей по коридорам,- был Валентин Китаин. Его, как основного, моторного, все на себя замыкающего человека, Аджубей забросил в «Известия» за десять дней до своего прихода. Он неожиданно появился в нашем старом секретариате - для него открыли новую должность,- присматривался, приглядывался, ходил по отделам, и, когда явился новый главный, он уже знал, с кем и с чем он имеет дело.

Валя Китаин - еврей, лет сорока пяти, сутуловатый, начинавший седеть, с глазами, которые никуда не смотрели, а вечно бегали по сторонам. Говорил он хрипло, треснувшим голосом и так, будто его крепко напугали или с ним что-то необыкновенное приключилось. «Давай!.. Ну, давай, говорю, давай!..» Нервное возбуждение передавалось собеседнику, и он в первые минуты не мог сообразить, не знал, что от него хотят.

Валя Китаин рисовал макет. Я потом, приезжая из Челябинска, а впоследствии из Донецка, где я тоже три года работал собкором, заходил в секретариат, «проталкивал» свои статьи, очерки - и наблюдал за работой Китаина. Макет он рисовал бойко, лихо, и поначалу будто бы рисунок номера получался неплохо: колонки, «кирпичики» статей располагались в порядке, ласкающем взгляд, но, как только принимался втискивать фанки статей в отведенные им места, макет нарушался: одни статьи выпирали из рамок, другим недоставало строк. Валя начинал звонить. Кричал в трубку, срывался на визг… Требовал сократить, ужать, дописать, прибавить. И как-то так получалось, что одних авторов он всегда ужимал, другим прибавлял места, подавал их броско, широко. Я начинал проникать в тайны механизма, который все время теснил и меня. Статья важная, интересная, а на страницах газеты ее едва найдешь. И обрежут, окургузят, и затолкают вниз, в сторону, в угол. Но когда я приходил в секретариат и статья шла при мне, я отстаивал каждую строчку и требовал, чтобы статью поставили наверх, на видное место.

Нужны были нервы и силы, чтобы одолеть этого черта - Валю Китаина. А буйство его, начинавшееся с утра, все нарастало: обзвонив всех по телефону, накричавшись, он хватал листы макета, кипу статей и сбегал с шестого этажа. Теперь крик его раздавался в коридорах, отделах, везде он что-то требовал, грозил снять с номера, выбросить совсем в корзину. К вечеру, когда номер близился к подписанию, шум в коридорах, крики Китаина достигали апогея… Многие, чтобы избежать с ним стычек, шли в буфет пить кофе.

Раз в году, как и все, Китаин уезжал в отпуск. И тогда его место занимал Анатолий Никольский - журналист, обладавший «ласковым» пером, умевший хорошо писать, но в газете появлявшийся редко. Он к тому же хорошо рисовал. На досуге или во время скучных совещаний изображал сидящих за столом, и выходили у него милые карикатурки, забавные и не злые. Ему в отсутствие Китаина поручалось рисовать макет. И, странное дело, не было ни шума, ни крика, и газета выходила на час, а то и на два раньше. Но приезжал Китаин, и люди теряли покой. Как верно заметил древний мудрец: «Евреи любят шум и смятение».

И еще в секретариате появились полная пожилая женщина Мария Величко и тучный неторопливый мужчина Александр Фролов - тоже евреи.

Через год-полтора мои дела приняли относительно спокойный, размеренный характер. В неделю я давал две-три информации, авторскую статью, корреспонденцию, в месяц - два-три своих материала: очерки, статьи, репортажи. Меня не заносило, я ничего не «натаскивал», не «натягивал», не гонялся за жареным, сенсационным - писал о том, что у всех было на виду, не вызывало сомнений, что уже созрело и просилось на бумагу. Благо и такого материала жизнь доставляла в избытке.

На совещании собкоров в редакции объявляли, как и всегда, процент проходимости наших материалов. У некоторых он был совсем мал: восемь-десять, у большинства - восемнадцать-двадцать; у Буренкова, например, сильнейшего из собкоров, этот процент переваливал за пятьдесят. У меня он был самым высоким - восемьдесят два. Неожиданный рекорд окончательно вселил в меня уверенность. Я, вернувшись в Челябинск, не торопился, не волновался и, как столяр, обретший известный уровень искусства, мог уже наслаждаться своим ремеслом.

Между тем, штаты в редакции все расширялись, появился целый сонм так называемых нештатных корреспондентов «Известий», которым были выданы редакционные удостоверения. Они в изобилии разлетались по всей стране, делали свое дело. Вскоре я заметил, что все они оперировали именем Аджубея, называли себя его личным представителем, щеголяли близостью к нему. То и дело говорили: «Алексей Иванович меня просил», «Алексей Иванович, посылая меня…» и так далее. Я поначалу верил этому и уделял им много внимания.

Однажды сидел у директора Челябинского трубного завода Осадчего. Вошла секретарша, доложила: «Писательница из Москвы, от главного редактора "Известий" Аджубея».

Яков Павлович сказал:

- Пусть войдет.

И вопросительно посмотрел на меня. Я пожал плечами: ничего о ней не слышал.

Открылась дверь и, поддерживаемая секретаршей, в кабинет вошла ветхая старушка с палочкой. Она шла трудно, еле переставляя ноги, смотрела вниз, на ковер, и реденькие белые пряди волос закрывали половину лица. Опустившись в кресло, долго разглядывала нас, потом сказала:

- Я хочу поглядеть трубы.

- Пожалуйста,- сказал Яков Павлович.- Но вам будет трудно.

- Ничего, я надеюсь, будет дан инженер, он проводит и все покажет.

- Да, да, конечно, я назначу вам провожатого.

Наступила пауза. Мы разглядывали старушку, а она снова опустила голову, смотрела на ковер. Говорила она с трудом с каким-то непонятным для меня акцентом. Яков Павлович с удивлением разглядывал столичную гостью. Ей бы сидеть дома, нянчить правнуков, а она из Москвы едет или летит на Урал «смотреть трубы». Ни в какое ее «писательство» и в то, что она вообще сможет что-то написать о заводе, мы, конечно, не верили, и у меня, например, не являлось желания узнать, какие книги она написала. По опыту Литературного института, я уже знал, что в Москве живет прорва членов Союза писателей, которые никогда и ничего серьезного не писали, но числят себя в ряду русских писателей и в этом почетном качестве ездят по всей стране, а то еще и по всему миру. Несомненно, что и эта особа принадлежит к той же категории «деятелей» отечественной словесности.

- Вы что, тут всегда живете? - спросила она, неизвестно у кого.

Осадчий вздрогнул. Сказал:

- Да, да, конечно. Я местный, челябинский. А вот… Иван Владимирович, он из Москвы, ваш земляк. И тоже из «Известий». Вы, очевидно, знаете.

- Номер у меня хороший, внизу ресторан, но нет машины. Алексей Иванович очень хотел, чтобы я поехала. Обещал машину.

- Машину? Ах да, машина! Будет вам машина. Я сейчас…

Позвонил в гараж, попросил выделить для московской писательницы машину.

И снова наступила пауза. На этот раз длительная. Писательница низко склонила голову, кажется, даже задремала, а мы ждали очередного вопроса. Но вопроса не последовало. Старушка глубоко вздохнула и подняла глаза на меня, но смотрела мимо, куда-то в угол. Факт моего присутствия ее не интересовал. И я этому был рад. И рад был также, что директор завода отрядил для нее машину: не будет приставать ко мне. Осадчий поднялся, подошел к ней, взял за локоть. Старушка с его помощью поднялась, и они направились к двери. В приемной директор поручил ее секретарше и вернулся на свое место. Долго молчал, покачивая головой, но ничего не сказал. Я же считал неуместным заводить разговор о столичной гостье.

В другой раз мне из редакции сообщили, что ко мне едет с личным поручением от главного редактора какой-то очень выдающийся фельетонист. Его надо разместить в своей квартире и ничего никому о нем не говорить. Я спросил фамилию, но мне сказали, что пока и фамилии его открыть не могут, чтобы не вызвать в области тревоги и не наделать ненужного шума.

Я знал всех «выдающихся» фельетонистов, их было не так-то много, да и те, которые были, казались мне дутыми величинами; фельетоны их мне не нравились, и я удивлялся, что «Правда», «Известия» и другие большие газеты их печатали.

С неделю фельетонист не прилетал, меня держали в напряжении; я не мог ничего делать и все спрашивал фамилию. Наконец, назвали приметы, велели встречать в аэропорту. Разглядеть его среди других пассажиров было нетрудно: с бородой, в бакенбардах - весь «ушел в шерсть», как любил говаривать поэт Владимир Фирсов. Я подошел к нему, подал руку. Он и на этот раз не назвал фамилию, а сказал:

- Роман. Будем знакомы.

И улыбнулся дружески, давая понять, что парень он хороший и его не следует опасаться. И еще он сказал:

- Алексей Иванович вас хвалил. Это хорошо, когда главный редактор хвалит.

В этих словах уже звучали нотки «выдающегося фельетониста», и вид у него был чинный, покровительственный. В машину садился вальяжно, с шофером не поздоровался. И этим подчеркивал значимость своей персоны.

Между тем, водитель мой Петр Андреевич Соха - в прошлом фронтовик, пехотный капитан,- безошибочно определял человека по тому, как он здоровался вначале со мной, а затем с ним. В случае же, если пассажир с ним и вообще не здоровался, как это было с фельетонистом, Петр Андреевич отзывался о таком человеке без зла, но с сожалением.

- Гордыня обуяла,- говорил он обыкновенно. И потом, после некоторого размышления, добавлял: - Она, гордыня, если человека обратает, тут уж пиши пропало.

И больше ничего не скажет, если я не отзовусь на этот косвенный призыв к разговору. Но я редко пропускал возможность послушать его сентенции, не лишенные житейской мудрости и тонкого юмора.

- Человек заносится от сознания силы,- поддержу разговор.

- Сила, как и все на свете, вещь временная,- скажет Соха.- Сегодня ты силен, а завтра - наоборот. Туг-то гордыня и припомнится.

В другой раз дальше развивает свою мысль:

- Гордыня и гордость - понятия разные. Гордость - это когда честь свою берегут, а гордыня от зла в человеке поселяется. Ненависть под сердцем кипит - к людям и ко всему свету. У нас на селе людей таких ненавистными называли. Именно так называл гордецов и мой брат Федор, долго живший в селе.

Ударение в этом определении они ставили на втором слоге, и от того слово принимало какой-то особенно жесткий смысл.

Фельетониста Соха невзлюбил с первого взгляда, и я это видел по суровому выражению его лица.

- В гостиницу поедем? - предложил я спутнику.

- Хорошо бы к вам домой. Мне сказали, что вы один живете, без семьи.

- Можно и домой,- сказал я без энтузиазма. Мне, как и Сохе, тоже не нравился этот самоуверенный молодой человек. Кроме того, я не хотел себя связывать его делами. Фельетоны пишутся по фактам жареным, сенсационным,- видимо, у Романа было письмо читателя или какой-нибудь тайный сигнал: я ждал, что он мне объявит характер своего задания.

Дома я приготовил обед, отвел гостю комнату и сел было за письменный стол, но Роман, приняв ванну и облачившись в невообразимо яркий махровый халат, стал донимать меня вопросами. Его интересовал Челябинский металлургический завод: кто да что, да что такое арматурный цех. Я ждал, что посланец Аджубея раскроет свои карты, расскажет о характере задания, теме фельетона, но Роман водил меня за нос, петлял, темнил, и я уже начал испытывать какое-то нетерпимое чувство досады и раздражения. «А есть ли у него командировочное предписание. Какая фамилия?»

- Вы мне не представились,- сказал я с добавлением металла в голосе.- А я тут, между прочим, человек официальный.

Роман прошел в отведенную ему комнату, принес командировочное удостоверение. Я прочел: «Коган Роман Семенович».

- Мне о вас звонили,- сказал я, возвращая удостоверение,- называли вас выдающимся фельетонистом.

- Да, я пишу фельетоны.

- А где печатаетесь? Извините за невежество.

- В журналах, газетах. А! Не хочется об этом говорить.

Он ходил по квартире, а я сидел за письменным столом, но работа не шла на ум. Думал о фельетонисте, о его задании - о том, что он за человек и о чем думает писать. И журналы, и газеты я, конечно, читал, и фельетонистов знал, особенно выдающихся, но Коган?.. Такую фамилию среди фельетонистов не встречал. И вообще, по тому, как он себя вел, что и как говорил, не похож он был на фельетониста, и в душу мне закрадывалась тревога о возможных неприятных последствиях его визита в мои края. Как и следует корреспонденту центральной газеты, я тут рассчитывал каждый свой шаг, тщательно выбирал темы, подолгу приглядывался, прицеливался, прежде чем пальнуть из такого страшного оружия, каким является газета, а тут - фельетон, да еще не сообщает мне ни тему, ни фамилий будущих персонажей. Роман уже казался мне проходимцем, и я глубоко сожалел, что поселил его в своей квартире.

Однако делать было нечего, приходилось ждать развития событий. Но по всему я видел, что Роман не торопился со своими делами.

Вечером мы пошли в театр, а после спектакля, возвращаясь домой, я спросил:

- Когда думаете приступать к работе?

- Командировка у меня на двадцать дней - вы же видели: торопиться не стану.

- Мне нужно ехать в Троицк,- сказал я, придумав на ходу способ оторваться от Романа.

- Надолго?

- Дней на пять.

- Хорошо, поезжай. Я подожду. Только оставь мне машину.

- О машине мы договоримся с директором завода, мне машина нужна.

Я уже не смотрел на Романа, старался говорить спокойно, но вместе с тем и твердо.

Назавтра Коган съехал в гостиницу. Я же в тот день уехал в Троицк. Однако мне там не работалось. Чуяло сердце, что с Коганом хвачу я лиха. И в самом деле: через три дня приезжаю в Челябинск, а тут меня встречают вопросами: кто такой Коган? Правда ли, что он - ближайший помощник Аджубея? Спрашивают журналисты, обкомовцы, но больше всего он напугал директора Металлургического завода.

- Да в чем дело? - спрашиваю я.- Чем он вас так встревожил?

Оказывается, Коган везде представляется личным посланником Аджубея, выдающимся фельетонистом и обещает написать не один, а целую серию «зубодробительных фельетонов». Приходит на завод и требует отдельный кабинет. И чтобы рядом сидел инженер «для посылок». Приглашая для беседы человека, предупреждает: «Чтобы никто ничего не знал. Нам важно сохранить тайну». Задает множество вопросов и все пишет, пишет. Киселев, журналист с резиновой рукой, позвонил мне и спросил:

- А этот Коган, он на твое место метит?

- Не знаю. Мне этого никто не говорил.

- Мы так его поняли. Они там, в редакции, всех русских заменили, теперь корреспондентскую сеть будут менять.

- Откуда у тебя такие сведения? Ты так уверено говоришь.

- Старик, не вешай нам лапшу на уши. Мы хотя и провинция, а в таких делах побольше вашего знаем.

И повесил трубку. «Резиновая рука» всегда так: говорит бесцеремонно, возражений не терпит. Однако прогноз его не столько встревожил меня, сколько насторожил. Я решил не вмешиваться в работу Когана, но был дома и ждал его звонка. И звонок последовал быстро. Коган сказал:

- Хотел бы взять тебя с собой на завод. Поедем?

На заводе он бойко приступил к своим делам. Некоторое время я сидел с ним и слушал его беседы. Приглашал он начальников цехов, парторгов, мастеров. Задавал кучу вопросов, из которых никак нельзя было заключить, чего он хочет, чего добивается. Одно я мог понять: в вопросах фигурировала еврейская фамилия, и Коган старался эту фамилию обелить, очистить от каких-то наветов, а всех, кто противостоял этому, старался обвинить, «поставить на место». Однажды даже у него вырвалось словцо «антисемит».

Я зашел к директору, от него - в партком, в профком,- постепенно выяснил, в чем суть дела и чего добивается Коган. Он хотел черное выдать за белое и, наоборот,- то есть в случившейся конфликтной ситуации своего соплеменника представить борцом за правду, а его противников обвалять черной краской. Я все это понял, посоветовал заводчанам не беспокоиться, а сам в беседах с Коганом изображал из себя незнайку. Тревожило меня только одно: что напишет в своем фельетоне Коган и покажет ли он мне его перед тем, как отвезет в редакцию. И вот однажды он мне говорит:

- Приступаю писать фельетон. Приходи ко мне в номер.

В номер я к нему пошел, хотя, признаться, не понимал, зачем я ему нужен именно в тот момент, когда он приступает писать фельетон. Обыкновенно этот процесс происходит в тишине и в одиночестве - творческая работа всегда индивидуальна. Зачем же я-то ему нужен?

В номере у него был большой кавардак: на кровати в скомканном виде валялись одеяло, простыни, на стульях, диване - галстуки, рубашки, носки. На столе - початые бутылки с вином, водкой, колбаса, конфеты. В воздухе витали запахи духов, одеколона и еще чего-то мерзкого, непонятного. Позже я узнал, что время в Челябинске Коган проводил бурно, в номере до поздней ночи у него толклись молодые евреи - женщины, артисты, журналисты. Они много пили, орали песни. Администрация гостиницы даже вызывала милицию, но милицейский офицер, узнав, с кем имеет дело, отступился и посоветовал директору не затевать скандала.

Коган стал рассказывать суть приключившейся в цехе ситуации, тему фельетона. Еврейскую фамилию упомянул однажды и вскользь, не желая, видимо, раскрывать до конца своих истинных намерений. А рассказав, подвинул ко мне бумагу, ручку, сказал:

- Набросай, как ты мыслишь, фельетон, а я потом посмотрю - может, что и возьму из твоих набросков.

Я набрасывать фельетон не торопился. Он заметил:

- Это просьба Алексея Ивановича, чтобы вы мне помогли.

Неохотно, скрепя сердце склонился я над листом. Написав пять-шесть страниц, отдал ему. Он бегло прочел их, поморщился, сказал:

- Ну нет, старик, это не то. Так фельетоны не пишут. Нужны юмор, сатира, а у тебя тут ничего этого нет.

Я согласился с ним: у меня, действительно, не было юмора, а что до сатиры-тем более. Поднялся, развел руками, сказал:

- Я не фельетонист, что умел - написал.

Утром следующего дня Коган, не простившись со мной, на заводской машине уехал в аэропорт. А дней через восемь газета напечатала фельетон. Я прочитал и ахнул: это были мои записки без малейших поправок. И только в одном месте была написана строка, из которой видно было, какой хороший человек соплеменник Когана. На это ума и умения у «выдающегося» фельетониста хватило.

Потом как-то я спросил у главного редактора:

- Алексей Иванович, вам Коган на меня не жаловался?

- Какой Коган?

- А тот, фельетонист, который от вас приезжал?

- Не знаю я никакого Когана,- недовольно буркнул Аджубей, и я пожалел, что обратился к нему с таким наивным вопросом,- наивным потому, что сразу не распознал такого тривиального хода, каким воспользовался «выдающийся фельетонист» и который так типичен для всех ему подобных.

Фельетон напечатали. Он будто бы был достаточно незлобив, и все в нем излагалось справедливо и в пользу рабочих - я о том только и старался, предлагая свои записки Когану. Он же оказался достаточно осторожным, чтобы ничего в этих записках не менять. Но самую малость он все-таки от себя добавил - фразу, обеляющую его соплеменника. Она-то и послужила причиной неудовольствия многих заводчан. А поскольку Коган подписал фельетон не своей фамилией, а созвучной с моей - Сурков, Бурков или что-то в этом роде,- то и тень от фельетона падала на меня. Я тут же вернулся к этой истории, расследовал все обстоятельства приключившегося в цехе эпизода и написал статью «Конфликт в арматурном». Когда же мне в редакции сказали, что об этом уже писали, то я ответил: «Писали, да не так написали». Люди, посылавшие Когана в Челябинск, поняли мой намек правильно и во избежание скандала напечатали статью.

Вскоре после этого мне пришлось написать действительно «жареную» и сенсационную статью,- она ударила многих, вызвала резонанс во всей стране и бумерангом зацепила самого автора. Вот как это случилось.

Поздно вечером, почти в полночь, мне позвонил Чернядьев - главный архитектор Челябинска:

- Хотел бы встретиться, есть серьезное дело.

- Давайте условимся о времени. Я готов хоть завтра.

- А нынче, сейчас - можно?

- Пожалуйста, приходите.

Через несколько минут в квартиру вошел профессор Чернядьев - человек лет пятидесяти, с красивой седеющей шевелюрой, с лицом мудреца и ученого. Я знал его как соседа по даче,- мы рядом жили на Соленом озере, знал его жену - она была сестрой журналиста-международника Подключникова, работавшего собкором «Правды» в Германской демократической республике. И хотя я не был в архитектурных мастерских и отделах Чернядьева - руки пока не дошли, но слышал от местных журналистов много лестного о талантах главного архитектора. Его будто бы приглашали в Киев на ту же должность, но он, верный уральскому патриотизму, оставался в Челябинске.

Пили чай, беседовали. Он подступился к делу без обиняков:

- Завтра будет заседание исполкома горсовета - просил бы вас на нем присутствовать. Там примут жилые здания, школы и целые фабрики, которых нет в природе.

- То есть как - нет? Не понимаю.

- Я тоже ничего не понимаю, но так уж у нас не раз случалось накануне Нового года. Сдаются объекты, намеченные планом строительства, но не построенные.

- Совсем не построенные?

- Ну, не совсем, конечно,- фундаменты есть, а где-то - первый-второй этаж выведен, какой-то объект и под крышу подвели, сдают, потому что процент нужно выводить, в Москву докладывать. Я тоже должен подписывать - архитектурный контроль, акты комиссий, а я не могу. Нет сил больше врать, государство и народ обманывать. Но я один ничего не могу сделать: я не подпишу - заместителя вынудят, рядового архитектора подставят. Все равно сдадут.

- В это трудно поверить. Встречались мне случаи недоделок, подтасовок, но в таких масштабах, как вы говорите…

- Да, масштабы таковы. Я ничего не выдумываю. Вот вам список объектов, которые будут завтра принимать,- с утра поезжайте, посмотрите на них, а в четыре дня будет исполком.

Я взял список, пообещал осмотреть все объекты. И, не дожидаясь, пока профессор попросит меня оставить в тени его фамилию и наш разговор, сказал:

- Вы, наверное, не хотели бы фигурировать…

- Да, конечно. Тут будет моя особая просьба: не выдавайте наш разговор. Живьем съедят, работать не дадут.

- Не беспокойтесь. Вас я не видел и никакого разговора между нами не было.

Он ушел довольный, с сознанием честно исполненного долга. А я назавтра с самого утра поехал осматривать объекты, назначенные к сдаче. Начал с окраины города. Там строилась фабрика трикотажных изделий. Комплекс зданий с главным корпусом посредине едва поднимался над фундаментом. Строители работали лишь на главном корпусе. По фасаду тянули кирпичные ряды второго этажа, по бокам заканчивали первый. Подошел к строителям, поздоровался. Они смотрели на меня настороженно: вроде бы на начальника не похож - просто любопытный. Машину я по обыкновению оставлял в сторонке, а по одежде я, действительно, мало походил на начальника, и в голосе не слышно ни металла, ни властного тона.

- Когда сдавать будем? - спросил у прораба.

- Не знаю,- буркнул тот недовольно и хотел отойти, но я шел сзади, пытал:

- Я слышал, комиссия у вас была, вроде бы объект принимала?

- Комиссия была, а вот что она в акте написала - не знаю,- проговорил прораб, очевидно, признав за мной право спрашивать, но не желая допытываться о моей персоне. Я продолжал идти за ним.

- Если строить прежними темпами, сколько вам понадобится времени до окончания стройки?

- Если прежними - два-три года. Но кто вы такой, с кем имею честь?

- До свидания, мой друг. Я из тех, кто много хочет знать.

X