Последний Иван

Рубрика: Книги

Часть Вторая

 

Глава первая

 

В сорок шесть лет я выпал из седла: ушел из журналистики. Ни постоянного места работы, ни зарплаты. Сидел на даче, разводил пчел.

Сколько журналистов мечтает до срока уйти из газеты, журнала, стать вольной птицей и - писать! Писать не то, что от тебя требуют, не так, как хочет редактор, цензор,- писать по велению сердца. Творить!

Но еще в редакции, когда ты мечтал о свободной жизни, являлись и сомнения: есть ли у тебя способности?.. Сумеешь ли подчинить себя строгому распорядку, хватит ли характера без принуждения часами сидеть за столом, писать и писать без твердой надежды на то, что опубликуют, признают. А вдруг все усилия пойдут в корзину? А тебе надо есть, покупать одежду-у тебя семья!..

Думал обо всем об этом и я,- и, признаться, страшился воли, не был уверен в своих силах. Несколько книг было напечатано, кое-что публиковал в журналах, сборниках. Деньги, полученные за книги, не тратил, обходились с женой зарплатой. Она работала в университете. Вместе с нами жили дочь, студентка пединститута, и престарелая мать жены. На гонорар за роман «Покоренный атаман» купил дачу вблизи Троице-Сергиевой лавры и Абрамцево, где к тому времени обосновались двадцать писателей, и все русские.

О даче я никогда не думал, но однажды мне в «Известия» позвонил Иван Шевцов, сказал:

- Прочел вашу повесть «Радуга просится в дом». Поздравляю! Это же вторая «Тля»!

Сравнивая мою повесть со своим знаменитым романом, он давал мне высшую оценку. Пригласил в ресторан - «Метрополь».

Звонок и приглашение обрадовали. Шевцов был у всех на устах: русские называли это имя с восхищением, евреи - с нескрываемым негодованием: «антисемит!» Но я в его романе «Тля» ничего крамольного не заметил. Он показал мир столичных художников, шарлатанов-модернистов. Еврейские акценты угадывались, ну и что?..

Шел по улице Горького и вспоминал, как в Донецке, где я был собкором «Известий», мне позвонил местный писатель.

- В нашей библиотеке не дают роман «Тля» - безобразие! Его же никто не запрещал.

Зашел в областную библиотеку, спросил книги Ивана Шевцова. Роман «Тля» не дали.

- Почему?

Библиотекарша пожала плечами:

- Вроде бы запрещен.

Прошел к директору. Сидит старый еврей. Я спросил, почему не дают роман «Тля».

- Не дают… Кто не дает? Я скажу, и вам дадут. Пожалуйста.

Я продолжал, и уже строже:

- Но почему отказывают читателям? Мне звонил писатель…

- Вам звонил? Но я вас не знаю. Пожалуйста, ваши документы - и я вам все объясню.

Разговор был долгий, неприятный. Из него я понял: евреи эту книгу не любят, в библиотеках прячут и распространяют слух, что ее запретили. «Значит, крепко он им подсыпал»,- думал я об авторе. Взял книгу. Читал днем и читал ночью… Роман мне понравился, Шевцов казался мужественным, благородным писателем. И вот он позвонил. И такая оценка моей повести!

В пору учебы в Литературном институте я видел многих писателей, но все они проходили перед нами, как на экране кино. Знакомства были бесплотными, и каких-то личных отношений не возникало, разве что в редких случаях.

В ресторане за сдвоенными столами сидело человек семь и во главе - Шевцов. Невысокого роста, лет сорока пяти, живой, улыбчивый. Показал на стул:

- Вот еще один Иван. Прочтите его повесть - он там вывел Гангнуса, то бишь Евтушенко, и еще кое-что. Уверяю, не пожалеете.

Тут были известные в литературном мире ученые: профессор Московского университета, заведующий кафедрой русской литературы Владимир Александрович Архипов, ректор столичного областного Пединститута имени Крупской, признанный леоновед Федор Харитонович Власов, автор нашумевшей книги «Неистовые ревнители» Степан Михайлович Шешуков и профессор из Ленинграда, фронтовик Петр Сазонтович Выходцев.

Впервые я попал в компанию маститых литераторов.

С Шевцовым у нас завязалась большая дружба, длившаяся два десятилетия. Он пригласил меня на дачу, уговорил купить и себе домик у них в поселке.

С Украины доносился гул газетных баталий - меня, мои книги там рвали в клочья. Критики-евреи состязались в ругани: и язык-то в книгах не русский, и персонажи надуманы и таких в жизни нет.

Им особенно не нравились образы ученых, режиссеров, литераторов. Автор вторгался в их пределы - в еврейские заповедные зоны. Появился опасный литератор: ату его!..

Братья-писатели из Донецка присылали мне некоторые газеты, я читал статьи о моих книгах и с грустью думал: скоро за меня возьмутся и столичные критики. Перекроют все шланги.

Невеселые это были мысли. Лучше бы не читать статей о своих книгах. Для литературного творчества нужны хорошее настроение, уравновешенная спокойная психика.

С первых же дней завел правило: ложиться рано, в десять часов, вставать в четыре часа утра. На украинский лад мог сказать: «Уси сплять, а я працую».

Писал я в те первые дни свободной жизни роман о горняках «Подземный меридиан». Но уже с первых страниц видел, что пишу-то я о горняках, а с большой охотой выписываю образы местных и столичных ученых, мир театра, редакций, министерств…

Утром, позавтракав и поработав, брал палку, шел в лес, а лесом - на дачу к Шевцову. Там рядом жили Игорь Кобзев, Виктор Чалмаев, Владимир Фирсов, Николай Владимирович Талызин, заместитель министра связи, большой друг семхозовских писателей.

Но шел я к Шевцову.

Двухэтажная его дача с балконом и широкой верандой стояла у самого леса. Углубись в него на три-четыре сотни шагов, и тут тебе монастырский пруд, и святейшее на Руси место - чуть заметный холмик, на котором вроде бы стоял скит Отца Отечества - Сергия Радонежского.

- А-а, тезка! Привет!

Так обыкновенно встречал меня Иван Шевцов. Он был всегда при деле: хлопотал во времянке - она располагалась в глубине сада, на веранде или сидел в доме у окна и писал. Строгого распорядка, как я заметил, у него не было, но писал он много,- редкий день выдавался пустым. Писал в больших общих тетрадях почерком ровным, ясным и красивым. Рука его безостановочно бежала по строчкам. По опыту журналистскому я знал: так писать могут лишь редкие и весьма одаренные люди. А писал-то Шевцов не газетные статьи - прозу, и писал «набело», хоть бери его «горячие» страницы и закладывай в наборную машину. И стиль, и орфография, и синтаксис - все на месте! И логика мысли, и каждый эпизод, а затем и все целое выткано по строгому рисунку.

Шевцов раз написанный текст почти не правил. Отсюда, между прочим, идут многие слабые страницы в его книгах - благодатный материал для его зубастых критиков. Сколько я ни читал о нем статей, всюду авторы «топчут» слабые страницы, будто бы и нет у писателя сильных сторон, и уж, конечно, не замечают и превратно истолковывают саму суть в его книгах: критику разрушительных сил и защиту национального духа.

Я был уверен тогда, уверен и сейчас: придет время, и о Шевцове скажут, что он первым в отечественной литературе указал на опасность сионистского засилья.

Дача была для него убежищем. Отсюда он делал короткие набеги в Москву, посещал редакции, издательства; почти беспрерывно звонил друзьям, а их у него было множество. Изрядно уставал от столичной суеты, и снова с радостью летел на дачу.

Машины не имел, сумку с колесиками не любил. Набивал продуктами рюкзак, прилаживал за спиной и бежал на Ярославский вокзал.

Летом чаще всего я заставал его за уборкой веранды. Здесь у него была летняя гостиная, приемный зал. Он любовно прибирал его и украшал добытыми в лесу на засохших деревьях фигурками птиц, зверей, забавных человечков. Тут он был неистощим на выдумку, и палки с отшлифованными ручками-фигурками были у многих его друзей. Я же за два десятка лет нашей дружбы собрал целую коллекцию таких палок.

Иван Михайлович, написавший роман о художниках, друживший с Герасимовым, Судаковым, со скульптором Томским, и сам имел великолепный художественный вкус, высоко ценимый его друзьями.

Приходил я к нему в первом, во втором часу дня, закончив свои утренние занятия. Он в эти часы также не работал и если приходил ко мне, то также в поддень. Иногда мы встречались на дороге, и, сговорившись, шли ко мне или к нему обедать.

- Чисть картошку, а я буду жарить лук, мясо.

Шевцов к обеду доставал водку или коньяк, вино…

Я пил немного: если водки - одну рюмку, вина - две-три. Иван Михайлович поначалу тоже пил мало.

Модус винопития обязывал и меня держать дома вино, особенно нравилась всем настойка из черной смородины. Бывало, выпью самую малость, а голова уж не та. Надо бы еще два-три часа работать, а мне неохота. Завалюсь на диван и усну.

Образ жизни такой начинал тревожить. В то время я не знал еще алкогольной проблемы, не видел в «умеренном» винопитии большой беды. Потом я займусь этой проблемой серьезно и напишу об этом не одну книгу, но тогда…

За очередной трапезой говорю Шевцову:

- Вот так… каждый день. Не привык я.

- Работал собкором и - не пил?

- Пил, конечно, но лишь тогда, когда нельзя было отвертеться, а чтобы каждый день и по своей воле…

- Ну, ты тогда не мужчина! Какой же это обед, если с товарищем да без рюмки хорошего вина!..

«Хорошего вина…,- думал я, шагая домой по лесу и слушая назойливый, неприятный шум в голове, будто там улей и волнуются пчелы.- Хорошее вино или плохое, а действует одинаково - замутняет сознание, отнимает охоту писать». А если я все-таки и садился за письменный стол, то работа подвигалась медленно и мысли являлись вялые, слабые. Очень скоро понял: алкоголь и творчество несовместимы. «Под градусом» можно починить забор, отстрогать доску, но создавать художественные образы, творить словом можно лишь на трезвую голову. Кто пренебрегает этим, тот рождает слабые, увечные произведения.

Делал перерывы,- иногда не ходил к Шевцову. Вечером он приходил ко мне, и - навеселе. Невольно возникал вопрос: «Пьет каждый день или почти каждый, а как же пишет?»

К тому времени Шевцов был не только одним из самых знаменитых писателей, но он уже сложился как литератор: имел свой художественный метод, свою тему, свой мир образов и персонажей. В библиотеках не залеживалась его книга о Сергееве-Ценском - «Орел смотрит на солнце», кстати, вскрывшая многие тлетворные тенденции в литературном процессе, впервые давшая верный анализ нашей критике и литературоведению, указавшая на тот поразительный неизвестный народу факт, что наша критика не национальна, она почти полностью захвачена представителями одной малой народности, которая и по строю психического склада, и по образу мышления глубоко чужда русскому характеру.

Кстати, уже с этой книгой Шевцов прямо и отважно вышел навстречу «неистовым» ревнителям нашей литературы. А уж когда появился его роман «Тля», критики вдруг спохватились: «Ах, как же мы не растерзали его после первых публикаций о Сергееве-Ценском?..» Один маститый русский писатель, патриот нашей литературы, тогда сказал о Шевцове: «Он один выскочил из окопа и, размахивая сабелькой, ринулся на целую армию противника».

Ко времени нашей встречи Иван Михайлович опубликовал, кроме названных книг, романы «Любовь и ненависть», «Свет не без добрых людей», «Среди долины ровныя…» и другие произведения. «Он состоялся, ему можно…»-думал я, тревожась по поводу наших постоянных возлияний. И все больше во мне крепла мысль: с этим надо кончать.

Много и упорно работал. И скоро закончил роман «Подземный меридиан». Отнес в издательство «Московский рабочий». Скоро мне сообщили: «Роман принят. Готовим к изданию».

Редактором моей рукописи был назначен Борис Орлов - поэт, прозаик и очень умный редактор, тонкий ценитель слова. Но главным достоинством Орлова было то, что он - патриот, хорошо понимает суть литературных баталий, процессов, происходящих в духовной жизни русского народа. Я был очень доволен, что роман попал именно к этому человеку.

Мне выплатили аванс. Будущее не казалось столь зыбким.

Первые месяцы жизни на свободе - в мире литературном - приводили меня к переоценке многих прежних представлений. Я как бы попадал из страны лилипутов в страну гуливеров. Там, в мире журналистики, мы писали статьи, очерки, принимали за корифеев мотыльков, которые, как и мы, ловили на лету факты повседневной жизни и полагали, что делают важное дело; собирались по два раза в день на совещания, играли в каких-то значительных государственных людей. А между тем статьи наши, и даже лучшие очерки и фельетоны, жили не дольше, чем бабочки-однодневки. И сама вышедшая газета на следующий день забывалась напрочь. Проваливалась в вечность времени. Может быть, потому я не собирал газет со своими статьями и рассказами. У меня нет даже вырезок.

Здесь же, в среде литераторов, я вижу титанов. Как и все большие люди, они несуетны, неторопливы, говорят на темы отвлеченные, много шутят, остроумно балагурят. А затем, уединясь, пишут. И по издательствам ходят доверенные лица. Например, жены. Кобзев не знает дороги ни в одно издательство; книги его туда относит жена Светлана Сергеевна. Алексей Марков бывает и в журналах, и в издательствах, но дела его тоже устраивает супруга Августа.

Проходя мимо дачи Игоря Кобзева, вспоминаю его стихи, слышанные мною еще в Литературном институте:

 

Вышли мы все из народа,

Как нам вернуться в него.

 

Или такие:

 

Ты не сделай, милая, промашку,

Дорогих подарков не дари,

Подари мне русскую рубашку

Цвета алой утренней зари.

 

Гуляет по литературному миру его эпиграмма на Евтушенко:

 

Залив вином глаза косые,

Он рек, тщеславием томим:

Моя фамилия - "Россия",

А Евтушенко - псевдоним.

Тут явно виден лишний градус -

Давай всерьез поговорим.

Твоя фамилия, брат,- Гангнус,

А Евтушенко - псевдоним.

 

С Евтушенко мы учились в одном потоке. Кобзев этими остроумными строками сорвал с него маску, сбросил с небес. После кобзевской эпиграммы при его появлении в Доме литераторов, в редакциях люди улыбались.

Нет большего унижения, если твое появление вызывает на лицах снисходительную улыбку.

Прохожу мимо дачи Фирсова. И с ним мы учились в одном потоке. Он моложе меня, а написал много. И стихи у него замечательные. Шолохов охотно принимает его дома, считает одним из лучших современных поэтов.

А там дальше, около «Загорского моря», живет Сергей Александрович Поделков. О нем пишут и говорят мало, он из старшего поколения русских поэтов, среди которых Николай Асеев, Павел Васильев, Василий Казин… Некоторые ученые-литературоведы числят Поделкова в классиках.

Это Семхоз, вторая после Переделкино мекка писателей. Но если в Переделкино живут разные писатели, преимущественно евреи, в Семхозе - все русские. Переделкинцы о семхозовцах говорят: «На том берегу».

Неспешный, философичный, ироничный дух, царящий в Семхозе, успокаивает, настривает на новый, размеренный и возвышенный лад.

Постепенно проникаюсь духом не «горячих» сиюминутных мыслей, а проблем более общих, основательных, преображаюсь из журналиста, где мне все время не хватало «высоты государственного мышления», в литератора, призванного распознавать, изучать и затем обобщать проблемы и темы вечные: любовь, дружба, семья, честь, долг…

Все это ново для меня, значительно и - волнует. Сумею ли? Поднимусь ли? Напишу ли книги, нужные людям?..

«На том берегу» - а для меня на нашем - жили своей жизнью, совершенно не похожей на переделкинскую.

В Переделкино дачи большие, с обширными усадьбами и высокими заборами, преимущественно государственные. Выдавались они по какому-то особому, высокому повелению секретарям Союза писателей, редакторам журналов, корифеям. Литинститут имел там свои дачи. В одной из них у меня, студента, была койка. Мы стаями ходили по поселку и видели, как хозяева дач, их домработницы и садовники при нашем приближении захлопывали калитки, щелкали замками.

Там же, в поселке, стоял небольшой Дом творчества писателей. Его обитатели - преимущественно тучные, неопрятные старики и старушки - родственники окололитературных жучков и прилипал, конечно же, и сами жучки, наглые розовощекие господа и дамы - весь этот люд с какой-то огневой ненавистью оглядывал нас, голодных, плохо одетых студентов, и суетно прибавлял шаг, стараясь удалиться от греха подальше.

Был среди нас Суковский, студент с Украины. Он жил в Одессе, по каким-то особенным признакам отличал еврея, полуеврея, умел великолепно копировать их речь, включая интонацию.

У какого-то студента-казака, кажется у Цыбина, он нашел под матрацем привезенную с Дона старую заржавевшую саблю. И когда обитатели Дома творчества после сытного ужина, где, как нам рассказывали, подавали черную икру, балык и жидкий шоколад, выбирались на балкон, Суковский брал саблю, вскидывал ее по-боевому на плечо и подходил к большому камню, лежавшему напротив балкона. Начинал точить: вжик, вжик… Точил долго, сосредоточенно.

На балконе начинали нервничать. Кто-то кричал:

- Что ты там делаешь?

Суковский поднимал над головой саблю:

- А вот… хочу наточить! - кричал громко.

Волнения на балконе усиливались. Спускались мужчины.

- Что это у тебя?

- Это?..- Суковский вертел у них под носом саблей.- А так, планка.

- Какая же это планка, если это сабля - холодное оружие. Прекрати точить!

- Почему?

- Ты мешаешь нам отдыхать.

- Я мешаю? Да чем же?.. Вы шутите.

К Суковскому подходили студенты - человек тридцать-сорок, а «писатели» удалялись. Для отдыхающих это была трепка нервов, а для нас веселый спектакль.

Суковский проделывал и другие штуки - и все на грани дозволенного. Когда, например, он видел двух-трех писателей-евреев, прогуливающих собак, он сгибался в низком поклоне, сладеньким голосом пел:

- Здравствуйте, господа русские писатели!..

Так будто бы приветствовал своих коллег Михаил Булгаков, работавший дворником в Литинституте.

Вечером за высокими заборами, на ярко освещенных верандах, в залах, на балконах собирались большими группами хозяева и их гости. Там кипела жизнь, сокрытая от народа, здесь много произносилось слов, вершились планы, рисовались картины будущей жизни - той самой, которая настала теперь.

В России с начала нынешнего века стало распространяться много тайных кружков, собраний. Сторонники крутых мер, внезапных сокрушительных потрясений - все больше люди пришлые, из чужих краев заезжие, загадывали и решали, как жить русскому народу, как ему пахать, сеять и растить детей.

Вот такой он, русский народ! Вроде бы и умный, и землю свою любит, и постоять за нее умеет, а осмотреться как следует по сторонам, вовремя врага разглядеть не может. И сколько же крови и слез пролилось на отчей земле из-за этой беспечности!..

В Переделкино свои нравы, «на том берегу», то бишь на нашем - свои. Думы под сердцем здесь носят великие, о народе думы, о будущем славян и Российского государства.

И нравы, и детали жизни - все у нас другое. Здесь в сравнении с Переделкино живут просто и бедно. Двери в домах открыты, садовников у нас нет и пугаться нам некого. Свои дома - не казенные, своя земля - отчая, родимая.

Видимо, остался еще в нас дух великого печальника земли русской Сергия Радонежского, открытого для каждого из нас и для целого света, целителя и наставника, строителя духовной культуры.

Недаром же в дни праздников престольных здесь явственно слышатся звоны соборных колоколов Сергиево-Троицкой лавры. В пяти километрах она от нас - лавра Сергеева. Как же тут не услышать звоны?..

Весна выдалась теплая, тихая. Я, как и прежде, вставал в четыре часа, включал большой, в полстены, уральский электрический камин и подходил к растворенному настежь окну. Отсюда, со второго этажа, мне открывался Радонежский лес - он тянулся в стороны северо-запада и северо-востока, в земли костромские, вологодские, к берегам студеного моря Белого. Нежной сине-серебряной кисеей висели над кроной деревьев еще хранившие ночную сырость туманы, розоватая голубизна затекала с востока на небо. И чудилось, что вот-вот над лесом поднимется богатырская фигура отца Сергия Радонежского и рука его благословит любезных соотечественников на очередной трудовой день.

Куда-то в вечность, небытие отлетели вседневные заботы города, в душу вливались покой и умиротворение - то счастливое состояние, при котором только и возможно творчество. Садился за стол и до восьми часов писал. Потом спускался на кухню, готовил завтрак.

Жена моя жила в Москве, приезжала на дачу в среду и в пятницу. В летние месяцы на отдых приезжали дочь, внук Денис и зять Дмитрий. И хотя тут начиналась веселая праздничная колгота, но я свой трудовой ритм не нарушал. И даже в выходные, кроме утренних часов, выкраивал для работы и часы дневные. В среднем же я сидел за письменным столом десять-двенадцать часов, восемь из них писал, два или четыре тратил на чтение, подготовку материала. Если для иной статьи я исписывал два-три блокнота, то для романа набрасывал разные варианты сцен, эпизодов, разговоров.

Много приходилось читать.

Вначале пробовал читать ведущих современных писателей, пытался уловить пульс современной литературы, особенно меня занимала поэзия. Я покупал книги, выстраивал на полках по степени таланта и важности поднимаемых тем и проблем.

Очень скоро отсеялись те книги, которые мне активно не нравились ни по языку, ни по содержанию. В разряд пустых и неинтересных попали Чаковский и Гранин, Светлов и Слуцкий, о которых, не жалея высоких слов и красок, кричала печать. Впрочем, я понимал, что мыльные эти пузыри надувают критики с чувством национального сепаратизма, признающие только «своих да наших». Я, конечно, и раньше знал природу этого явления, но книги Шевцова и вся литература семхозовского братства уже в то время указывала на остроту проблемы, открывала глаза на тайны еврейского литературного мессианства.

В «Подземном меридиане» я пытался вскрыть те же процессы,-только персонажи моего романа действуют в науке, в театре, министерствах.

Роман сдали в типографию. А я все сомневался. Ночью часами лежал с открытыми глазами, думал: «За то ли я дело взялся? Поучать людей, вещать истины! - сколько знаний для этого нужно!»

Усиленно читал древних авторов, философов средневековья, переводную прозу, поэзию… Читал и перечитывал русскую классику.

В это время я, кажется, открыл для себя и как-то особенно полюбил Салтыкова-Щедрина. Ни в одной литературе - ни в английской, ни в немецкой, ни во французской не видел такого мудреца и тонкого художника. Салтыков-Щедрин, Лесков и Бунин были моей слабостью, я упивался ими, однако они меня, как ни странно, не воодушевляли, а словно бы ударяли по рукам. Являлись укоряющие мысли: «Вон как надо ворочать словом!»

Много раз всерьез подумывал бросить перо и в журналистику не возвращаться - чувствовал пресыщение газетно-журнальной работой. Будто бы ел-ел, а потом кусок застрял в горле, и меня тошнит.

Завел пчел - на случай, если брошу всякие писания.

Особенно много читал мемуарной литературы, эпистолярной. Дневники и письма Толстого, Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Чехова, Достоевского, Мусоргского, Репина, Чайковского, Мечникова… И Боже мой! Какая это радость, заглянуть в самую глубь души гения!

Находил у них общие черты: талант, данный провидением, правдолюбие, безоглядную смелость, и непременно у каждого почти сверхъестественное трудолюбие.

И вот еще что важно: не было среди них ни сребролюбцев, ни эгоистов. Думы о других, о вечном - стремление одарить всех людей мира - вот крылья великих талантов!..

X